Марк Харитонов1

"ЗНАЧИТ, ДОЛЖЕН Я ВЫИСКАТЬ МЕСТО"2

Об Илье Габае

Илья Габай после освобождения из тюрьмы. 1972 г.
Илья Габай после освобождения из тюрьмы. 1972 г.
Фото из Архива Галины Габай

В ночь после смерти Ильи Габая я перечел его стихи – и заново открывшегося слуха впервые коснулся пронзительный трагизм их звучания. "Мне невозможно жить", "Мне стыдно, что я жив, когда творят правеж безжалостность и жадность, ложь и вошь", – слова, многими произносимые в худую минуту искренне и все же риторично, для него были исполнены смертельной серьезности.

В марте 1971 года он писал мне из Кемеровского лагеря о своих стихах: "Я недавно многие из них перечел (мысленно) и подивился одному обстоятельству: многое все-таки было предугадано. Интересно, интуиция ли это или как-то малозаметно подгоняешь жизнь под стихи, которые все-таки при всех обстоятельствах – определенная квинтэссенция помыслов".

Стихи всегда о главном для него, а по сути единственном: о трагическом самоощущении человека, обнаженная душа которого воспринимает, как свои, все боли времени, о страстных поисках достойной позиции в разорванном, невоссоединимом мире.

Значит, должен я выискать место
В этом крошеве местей и свар?..
Но откуда ж мне ведома честь
Государственных тяжб и воительств?

Габай известен как правозащитник, но он не был политиком. В своем последнем слове на суде в 1970 году, ярком, страстном, умном слове, которое, надеюсь, когда-нибудь войдет в хрестоматии по истории нашей общественной мысли, он по праву мог заявить: "Мне, я думаю, не свойственно общественное честолюбие". Исходным мотивом его действий, как уже говорилось, всегда был непосредственный нравственный импульс:

Ах, слава богу, мы не Робеспьеры,
Но почему должны терпеть мы стыд?

Любимым героем Габая всю жизнь был Дон Кихот. Он говорил мне об этом в первый год нашего знакомства и верность "священному донкихотству" сохранил до конца.

Я не встречал человека, столь чувствительного к чужой беде, незащищенности, униженности, столь органически неспособного терпеть ложь, фальшь, несправедливость. И его участие в движении, которое потом стало называться правозащитным, оказалось естественным, само собой разумеющимся. Впрочем, тогда это и не воспринималось как движение. Встречались, знакомились, собирались люди самого разного опыта, возраста, специальности, судьбы, достоинств, даже взглядов – хотя взглядам еще лишь предстояло во многом оформиться и уточниться, и все эти знакомства, обсуждения, споры немало тому способствовали. Объединяла этот переливчатый конгломерат людей разве что неудовлетворенность общественным состоянием, потребность что-то понять в нем, что-то, может быть, изменить. Это незрелое поначалу брожение со временем принимало форму различных протестов, заявлений, писем и демонстраций.

5 декабря 1965 года Габай принял участие в одной из первых таких демонстраций на Пушкинской площади, затем в другой, против статьи 190-1 Уголовного кодекса ("распространение заведомо ложных измышлений", – той самой, по которой его потом и осудили).

Демонстрация на Пушкинской площади. 1965 г.
Фото из Архива "Мемориала"

Перед судом Габай впервые предстал в феврале 1967 г. Дело тогда пошло как-то необычно: сначала было возвращено для доследования, потом, в июле, неожиданно прекращено.

Совет покуртуазничать – и баста?
Совет покрасоваться – и уйти? –

так прокомментирует он в позднейших стихах этот странный поворот, вносивший словно бы двусмысленность в его самоощущение.

Летом 1968 он уехал на заработки с археологической экспедицией в Молдавию. В августовские дни его не оказалось в Москве, иначе Габай наверняка стоял бы с другими на Лобном месте. Я, помню, грешным делом испытал по этому поводу облегчение; потом не раз думалось, как все могло сложиться по-другому, если бы он прошел по этому, сравнительно мягкому процессу. Но речь могла идти только об отсрочке – путь его был предопределен.

Философы утверждают, что ситуация, в которой оказывается человек, не совсем для него случайна: она знак его личности, и судьба, может быть, заложена в душевной структуре, как в генетическом коде.

Я ощутил до богооткровенья,
Что я погиб. Что лето не спасенье,
Что воробьи и солнце не спасут, –

это было написано в то самое молдавское лето. Он вернулся в Москву в начале сентября – вырвался, не дожидаясь конца экспедиции. Мы встретились с ним во дворе суда над участниками августовской демонстрации. У него есть об этом очерк "У закрытых дверей открытого суда". В октябре он уехал в Ивановскую область, ему была обещана там работа в деревенской школе; в Москве он уже не мог устроиться. Но долго там не выдержал, кажется, уже зимой вернулся, с головой ушел в нараставшую правозащитную деятельность. Печатались с его участием "Хроники", составлялись письма и обращения, приезжали из Средней Азии и останавливались у него крымские татары, он ходатайствовал по их делам.

19 мая 1969 года его арестовали последний раз, в январе 1970 года осудили на три года и отправили в Кемеровский лагерь общего режима.

Фотоколлаж svoboda.org
Фотоколлаж svoboda.org

В лагере, выкраивая редкие свободные минуты, Илья Габай писал последнюю свою поэму "Выбранные места", где в форме воображаемой переписки с друзьями заново осмысливал основные мотивы своей жизни и творчества. Реальных примет каторжного быта в этих стихах практически нет. Илья и в письмах из лагеря был поразительно сдержан, и объяснялось это не просто всегдашней оглядкой на цензуру. Это была душевная собранность, не допускающая жалоб, перекладывания на других своих тягот. Лишь изредка, намеком прорывалось: "Есть, дорогой мой, и некоторые поводы для житейских огорчений, но в предвидении нового, високосного года это все побоку" (20.12.1971). "Я в последнее время в совершенной подавленности. На это есть причины юмористические, когда все это станет воспоминанием о прошлом, но очень существенное, совершенно выбивающее из колеи – меня с моими нервишками особенно" (25.01.1971). Да и вернувшись потом, рассказывал о пережитом предельно сдержанно, и лишь намеками проступали иногда страшные эпизоды блатных расправ, лагерных унижений и невзгод.

Можно только вообразить, как он при тогдашних нервах считал эти дни и что значило для него, когда за два месяца до конца, в марте, его перевели в Москву для дачи показаний по новому делу. Это был рассчитанный ход изощренных тюремных психологов.

Для Габая начался новый тур допросов, давления и угроз. Угрозы касались теперь не только его, но его близких и друзей; ему заявили, что многие из них уже арестованы, требовали показаний на них. Делалось как будто все, чтобы выбить из него формальное раскаяние и отречение. Добиться удалось гораздо меньшего: обязательства воздерживаться впредь от общественной активности. С тем его пока и выпустили.

19 мая 1972 года мы с женой Ильи и Ю.Кимом всю ночь дежурили у Лефортовской тюрьмы: вдруг выпустили бы его сразу после полуночи, с началом новых суток. Ждали почти до полудня в нарастающей нервности: неужели не выпустят? – и не решались навести справки.

Оказалось, Илья в это время уже был дома. Его выпустили в восемь утра через дверь следственного корпуса. Может, умышленно постарались предотвратить встречу. Пришлось ему самому тащить домой тяжеленный рюкзак с книгами, которые накопились к концу лагерного срока. До нашего приезда он успел принять ванну, переодеться и встретил нас на удивление не изменившимся – даже волосы отросли за время следствия; только разве что более худой, чем обычно, какой-то миниатюрно тонкий – но и это стало привычным через полчаса. А речь, шутки, интонации – до иллюзии те же, как будто вчера лишь расстались. В дверь звонили, намерение уберечь Илью в этот день от утомительных встреч сразу пошло насмарку – он сам был, казалось, в прекрасной форме, только ощущения немного притуплены, все воспринималось словно сквозь легкое головокружение.

– Мне кажется, что я вижу сон, – сказал он. – Я думал, что половины из вас уже не встречу. Так угрожающе со мной говорили.

И только на фотографии, прикрепленной к документу об освобождении, он был совсем на себя не похож (так неузнаваем потом был он в гробу). Возможно, фотообъектив выявил то, чего в первый момент не разглядели мы: это был уже потрясенный человек.

Потянулись месяцы неустроенности, поисков работы, безденежья, домашних трудностей и допросов. Удалось устроить ему путевку в дом отдыха на Каспийском море; тогда-то он впервые за много лет побывал в своем родном Баку и навестил могилы родителей. Жить приходилось на зарплату жены, кое-что подкидывали друзья; иногда удавалось достать работу, чаще оформленную на чужое имя. Положение было нервным, неопределенным. Уже начинала поторапливать с трудоустройством милиция. Нигде его не брали. Сотрудники КГБ, одно время обещавшие ему помочь, разводили руками, удивляясь трусости отделов кадров (как им было не удивляться!); наконец, подыскали место корректора в газетной редакции. Утомительное механическое чтение мелкого шрифта при его зрении и нервах сказывалось болезненно, он приходил с работы разбитый, и это вплеталось в общую подавленность и бесперспективность.

В июне арестовали Петра Якира, одного из близких Илье людей, вскоре за ним Красина: их показания были для Габая серьезным ударом. Колебалось, утрачивало прочность то, что было прежде жизненной опорой. На очередных вызовах и допросах Илье стали предъявлять новые показания, требовали показаний от него.

Однажды спросили:

– Вы не собираетесь уехать за границу?

Он ответил:

– Мне бы не хотелось. Но здесь я не вижу никаких возможностей.

– Держать вас не будем, – намекнули ему.

В последний день августа 1973 года я провожал его от себя, спросил, пишется ли ему. Он усмехнулся:

– Я, может, скорей напишу последнее письмо.

И я все еще не слышал? Слышал, как же нет! "Боюсь, это плохо кончится", – записано осенью. Мы говорили об этом с друзьями, гадали, что бы придумать – и не могли придумать больше, чем помочь деньгами, поискать заработок; надеялись на таблетки, на то, что обойдется, – а он уже падал, падал со смертельной высоты, медленно, как в страшном сне – и как во сне, мы не умели шевельнуться, чтобы удержать его...

20 октября 1973 года Илья бросился с балкона своей квартиры на одиннадцатом этаже. В предсмертной записке он просил друзей и близких простить все его вины: "У меня не осталось ни сил, ни надежды". Сам почерк записки и то, как он позаботился положить рядом с ней очки, подтверждает, что все совершалось в ясном разумении.

Заупокойную службу по нему, неверующему, служили в православной церкви (что возле Преображенского кладбища), в Иерусалимской синагоге и в мусульманской мечети: крымские татары убедили муллу забыть о недозволенности отпевать самоубийцу.

Он погиб тридцати восьми лет, и праздное дело гадать, чем могла бы еще стать эта жизнь; она имеет свою завершенную цену. Он трагически доказал подлинность своей человеческой и поэтической последовательности. Похоронили его на родине, в Баку. На его могиле установлен памятник работы великого скульптора Вадима Сидура.

Рельеф на надгробном памятнике И. Габаю работы В. Сидура.
Рельеф на надгробном памятнике И. Габаю работы В. Сидура.

1) ХАРИТОНОВ МАРК СЕРГЕЕВИЧ, прозаик, эссеист, поэт, переводчик. Родился 31 августа 1937 года в Житомире в семье служащих. В 1960 окончил историко-филологический факультет МГПИ. Работал учителем, ответственным секретарем в многотиражной газете, редактором в издательстве. С 1969 года свободный литератор, зарабатывал в основном переводами. Прозу писал с 1963 года, в печати дебютировал как прозаик повестью "День в феврале" (1976). Первая книга (сборник повестей того же названия) вышла в 1988 году. В 1992 удостоен премии Русский Букер за роман "Линии судьбы, или Сундучок Милашевича". В 1997 — французская Премия за лучшую эссеистическую книгу года (Prix du Meilleur livre étranger essai). Член Союза писателей России и русского ПЕН-клуба. Проза и эссеистика Харитонова переведена на многие языки. Живёт в Москве. Источник: Википедия. (Прим. А. Зарецкого)

2) Данная статья была также опубликована на сайте http://www.colta.ru/articles/literature/8968 Фотографии добавлены Мемориальной Сетевой Страницей А. Якобсона


Мемориальная Страница