Ирина Уварова-Даниэль1

ЮНА - это Мой ВЕРТМАН2

Юна - это и есть мой Вертман. Так мы и привыкли о ней говорить - Вертман пришел, Ветрман ушел. А почему, позвольте спросить. Мужского в ней не было ничего (да и ум не в счет, оно и с женщиной случается.) Так просто называли, может даже с претензией на юмор, хотя тоже мне, юмор, одним словом – наш собственный Вертман – и точка.

Юна Вертман

Писать о тебе – живьем с себя скальп сдирать, хоть и прошло столько лет без тебя. Столько лет, что можно подолгу не вспоминать, а кожица новая нарастает на месте шрама. Только тонкая.

А сейчас – сейчас что же. "Все в прошлом", как изображено на популярной картине. И мы в прошлом.

Но кем мы были и зачем мы были? Ты, может, уже и знаешь, а я еще нет.

Но кто мы и откуда,
Когда от всех тех лет
Остались пересуды,
А нас на свете нет?

"Милый мой Вертман" - так начинались мои письма к тебе, моей заветной подруге, когда нас разносило куда попало – в Кишинев, в Кинешму или в Свердловск или еще куда-нибудь, где актеры пьют за кулисами водку, а режиссеры патриотической ориентации готовы написать на нас донос, хотя - Бог свидетель – в ту пору мы такого еще никак не заслужили.

Еле теплился коптящий фитиль советской постылой сцены, давно помирающей и вечно живой, а радости нет от наших театральных командировок, обсуждений чужих спектаклей и постановок собственно наших, мрак и печаль... И вдруг – вот дела! Откуда ни возьмись, сверкнет живой глаз Театра со слезою в фонаре. И слеза не бутафорская, а рабочие сцены скажут тебе - Давыдовна, не боись, соберем декорацию честь по чести, только чтобы твоя премьера была не под нашу получку.

Итак, Мой Милый Вертман...

Только писать письмо я уже не стану. Какой дурак сегодня не знает, что почта туда не доходит, не должна доходить, не положено. Уж мы-то ведь помним, что расстояние между "помнить и вспомнить, други" – это и есть тот отрезок вечности в размере "десять лет без права переписки". И я не спрашиваю, ну, как там у вас вообще. Придет время – и мне покажут, в сущности уже показали немного, да вернули, высадили, как зайца на полпути. Вот что я скажу тебе строго между нами (Господи, да кому ж ты можешь проболтаться, хотела б я знать, а всё наша допотопная конспирация, будь она не ладна), путь туда – сама знаешь, каков, но и путь обратно не легче.

Давай о другом.

Нам выпало время бурных переживаний – душевных и сердечных. И общественных, конечно, это был такой постоянный множитель – или постоянный раздражитель? – нет, всё-таки множитель, поскольку всё происходящее множилось на тревоги. Источником тревог были "они", а мы были "мы", так сказать, потребители тревог. По разные стороны баррикад, как говорится, хотя какие тогда могли быть баррикады?

Время было другое – время отчаянных споров и горячих ссор, каких после в исторической перспективе уже не было и быть не могло. И время пылких примирений тоже. Нужно было затыкать подушкой черный рот телефона (или не рот, а ухо?) И запрещенные книги под подушкой же шуршали папиросными листами самиздата, белесыми, призрачными, да они и были призраками книг. И нужно было испытывать тревожную потребность делать что-нибудь "такое", от чего исходил острый запах риска, и мечтать отучиться от страха. Встречи в метро с невинным выражением физиономий, запрещенные книги за пазухой и проницательные вычисления, кто стукач. Среди нас?! Быть такого не может. И все-таки – кто?

Мы еще что-то делали и помимо, спешили на работу, писали какие-то очерки, звонили в редакции в надежде на гонорарную мелочь, стояли в очередях, бежали в гости и сами гостей своих поили чаем, а то и молдавским вином и, конечно, щедро угощали спором.

Только знаешь, как я чаще всего вижу нас с тобой? Будто мы две мартышки в одной клетке. И то мы мчимся, как угорелые, умирая от хохота и, разлетевшись по углам, с размаху впадаем в тоску, откуда ровно два шага до ссоры и ровно один шаг до слез, хоть слез наших – кот наплакал. И вот уже от нежности, от жалости мы гладим друг друга по каштановым макушкам. Передышка. Вдох-выдох. И снова помчались.

Замечу мимоходом, угодить в клетку тогда ничего не стоило. Но мы не угодили.

Еще мы беспардонно хвастались друг другом.

Каждому желающему слушать она сообщала доверительно про черепах, которые у меня получались из скорлупок грецкого ореха, они ее восхищали, хотя всякий нерадивый подросток подобную черепаху сотворит, если захочет.

Я же хвасталась материей куда более тонкой, да я и сейчас считаю, что только моя Юнка, одна на всем белом свете, сумела нечаянно и между прочим выучить таблицу Менделеева. Таблица висела в классе деревенской школы, в деревне Жижица, куда Юна Давидовна Вертман была по окончании Московского пединститута выслана отбывать срок педпрактики в наказание за круглые пятерки. Она же мечтала стать режиссером, учиться дальше, но пока не вышло, вышла сельская учительница.

И она обучала деревенских ребят русскому языку и литературе, а висевшая на бревенчатой стене таблица элементов сама вошла в ее зеркальную память, да так там и осталась, и она все удивлялась, зачем такое излишество, когда химия ей была ни к чему, к чему была литература. И театр, конечно, театр. Но мне сейчас кажется, что в той постылой деревне судьба показала ей хвост нити Ариадны, только в ту пору мы не могли догадаться, куда покатится клубок. А он покатился мимо большелобого химика с его таблицей – в светелку дочери Любовь Дмитриевны Менделеевой, а далее к супругу ее, к Александру Блоку – куда ж еще? Их до самой смерти та нить связала, и было на нити два узла на память, два элемента, их отравившие, в менделеевскую таблицу не включенные. Имя им - Любовь и Горе.

Беда какая. Между тем клубок все катился, петляя и запутывая новые судьбы, и много лет прошло, прежде чем он достиг книги о Блоке, которую Толя пришел писать к Юне, в ее маленькую каюту на Хорошевском шоссе.

Конец трагедии. Так называлась книга Анатолия Якобсона об Александре Блоке. На самом деле у трагедии оказалось много концов. Впрочем, как и нитей в кубке Ариадны тоже. Нить имела фабричный брак. Узлов оказалось порядочно.

Ужасно долго живу без тебя, а уж сколько воды утекло за это время изо всех наших скверных кранов – это только ты и смогла бы сосчитать, тебе ведь задачу из арифметике решить – как нечего делать, как там, в учебнике, было про трубы. Про воду и про то, что всё течет и ничего не меняется. Только не в том дело, что вода утекает непонятно куда, а скорее всего в Лету, в том дело, что нам, временно оставшимся, приносит она иногда оттуда бутылку с вестью. И так это, между прочим, и так это невзначай, и записка маячит сквозь зеленое стекло.

Весть.

Среди новых знакомых у меня появился маг. Диктую по буквам – Мойсей-Анна-Георг. Только не говори, ради Бога, "И все ты врешь", не выношу, да еще и тон какой! Так терпеливый педагог уличает изобретательного лгуна, объяснившего, что домашнее сочинение на этот раз съел щенок. - Юнка, ору я в отчаяньи, у тебя воображение управдома. Ну, честное слово, маг, да еще и профессиональный. Видит всякое, чего прочим не положено видеть. Просто в то наше время этого еще не было, хотя начинались экстрасенсы, хотя в детстве и даже в юности про всё такое было много читано в старых книгах, прежде чем нас снесло в сторону позитивизма, да поэзия, слава Богу, спасла. Меня, по крайней мере.

Словом, маг, зовут Миша, молод настолько, что ничего не может знать про наше с тобой время и соответственно про нас про всех. Мы ему Гекуба по имени История. Пьем чай, разговариваем о разном, взяли с полки книжку лагерных писем Юлика. Это когда ему все с воли писали, а он всем отвечал - привет миха как там маринка тошка получит по шее когда выйду гелескул гений а юна умница и так далее, городу и миру, книга получилась преогромная, мы листаем, а там полно фотографий, вдруг маг мой делает стойку.

- Какое лицо интересное!

Юна Вертман

Плеснула волна, бутылка с вестью маячит сквозь толщу книги. А это, Вертман, ты, как раз твоя фотография. Я чуть не закричала – да как вы догадались?! и вовремя прикусила дурацкий вопрос, на то и профессионал, чтоб увидеть, какое у тебя лицо и еще что-то, что открылось ему. Кем ты была вообще и для тысячи лиц в частности.

Вот пишу, изо всех сил стараясь быть объективной, да всякий человек старается быть объективным, особенно когда его о том никто не просит, и уж тем более никто не просит меня, а я зачем-то хочу сказать, как оно было. Почему мне это кажется важным?

В ту пору мы все были тоненькие, талию измеряли, вобрав живот до позвоночника, по молодой глупости не догадываясь, что линия судьбы в сантиметрах не измеряется. А у нее тело. Не фигура, а тело. Грузное, от Рубенса, затянуто в синий кримпленовый костюмчик, ножки тонкие и пучок на затылке. Кто, спрашивается, тогда такие пучки носил, и куда смотрела мода.

Мода смотрела мимо.

Но вот что главное.

Была она прекрасна, и это сущая правда. Дивная кожа цвета молочного младенца, руки, пышные от плеча, завершались тонко выточенными пальчиками. Кабы не ужасная близорукость! Эти невозможные очки искажали, как могли, и форму глаза, и глубину зрачка и даже ресницы терпели урон. А уже существовали на свете линзы, и уже можно было их добиться и тогда... И тогда вся жизнь изменится, а мир увидит, какие у неё на самом деле потрясающие глаза.

Она отбыла на несколько дней в Киев и вернулась в линзах. Плотная щёточка ресниц развевалась на воле.

- Юна, что с вами? – спросил Катин-Ярцев в коридоре "Щуки".

- Что у вас с лицом?

Да, что-то пропало. Взгляд оказался беззащитным, взгляд казался недобрым – это у нее-то! Нет, просто отмечен был высокой бедой – любовью, и нельзя так, нельзя, это прятать необходимо.

Мы отменили линзы. Мы вернули родные очки. Глупости, ничего они не портили, и всё стало на свои места по причине необъяснимой и загадочной, и не оставалось никакой возможности понять, в чем дело. Так природа захотела, а природа не фраер, как говорится, чем-нибудь да потешит, как-нибудь да утешит, и никакой юнкиной красоты они, эти толстые стекла не портили и не собирались портить.

Юна Вертман

Просто над нею властвовал великий закон по имени Гротеск, соединяющий несоединимое. Проплясав на неправильностях, мог ткнуть вас носом в прелесть особого свойства. Гротеск – как у Гофмана. Гротеск – как у Гоголя. Гротеск – это смех там, где отведено место печали, а в ней был порядочный запас смеха, он обитал в горле, у нее было серебряное горлышко, из него смех всегда готов был брызнуть, а в сумочке у нее чистенький, аккуратно сложенный платочек, чтоб смех удерживать, а я люблю ее смешить.

– Петрушка ты! - говорила она мне, пряча в сумку платочек.

И я смешила её до тех самых пор, пока она не сказала шепотом – не смеши меня.

Юна Вертман и Василий Емельянов
Юна Вертман и Василий Емельянов

Она лежала в палате, я на пороге. Встревоженный муж Вася3 уже несколько раз звонил, она в больнице и чтобы я шла к ней на Пироговку, я же все бегала в роддом, в Кунцево, к невестке Наташе.

- Юнка, я не могла раньше, потому что у нас родилась новая девочка.

- И она сказала шепотом и серьезно: не смеши меня, мне нельзя смеяться.

Смеяться нельзя. Но удивляться ведь можно, и она не переставала удивляться тому, как оно всё случилось. Ну, бок побаливал, у кого-то из друзей был знакомый врач в рентгенкабинете, и она пошла, положив в сумку бесценный по тем временам презент, коробку конфет, кем-то Юне поднесённую.

- У вас все в порядке, сказала рентгенологиня.

То, что, случилось дальше, скорее всего, было спровоцировано той самой коробкой, не жалко, но, с другой стороны, удобно ли вручать такой гонорар времен застоя ни за что.

Она сказала: ну, посмотрите еще что-нибудь. Хоть повыше, что ли. И рентген посмотрел повыше...

В палату ее забрали тут же, в легких была жидкость. Более всего её удивляло – как же так, шла по Пироговке, заглянула по дороге в угловой магазин, там было мясо такое хорошее для борща и денег в кошельке как раз, и коробку успела-таки вручить. В тот день все так легко и славно складывалось на четко обозначенном пятачке налаженного бытия (Юна плюс Вася плюс Женя), и вот койка, казенная простыня. Весь лад рассыпался. Концы с концами не сходились, а мы ещё не знали, один конец тянулся в сторону могилы. Но оползень ещё только начинался.

У нас родилась Ксюша, моя вторая по счёту внучка.

А ты начинала уходить...

И что же, это все, что хранилось в бутылке, добытой магом из глубин памяти?

Ничуть не бывало. Там ещё оказалась золушкина босоножка, и это я расскажу. Тем более, что после я с помощью Юлика написала в клетчатой тетрадке "Золушку", пьесу для маленькой внучки Машки, театр у нас был такой домашний. "Да обронила туфельку, хрустальную притом. - А что же дальше было? - Я расскажу потом".

Так вот, это как раз про Юнку. Тем более, что наша пьеса появилась отчасти благодаря одному её приключению.

С легкой руки зека по имени Юлий Даниэль с воли в места заключения вдруг горохом посыпались письма. Ему все писали, и другим стали писать тоже. Горох дробно стучал о тюремные решетки, а начальству что делать, если, оказалось, писать можно. Вот и пишут с воли, и ладно бы жены там или дочери, а то и вовсе незнакомые, здрасте, мол, и большой привет, хотя вы меня и не знаете. И всё намеки, всё условности, всё ребусы, а не разгадает цензор, в чем там дело, так и по шее получить не долго.

Юлий Даниэль
Юлий Даниэль

Именно в те самые времена Юна и решила написать генералу Григоренко. Как и все мы, она его подвигом восхищалась, чтила и сострадала, да только как об этом напишешь незнакомому герою? Потому написан был рассказ из жизни, реалистический, короче говоря.

Вот он, сюжет, честный, невинный и забавный, и читая его у себя в застенке, генерал улыбнется, а что, собственно, ещё нужно.

Петро Григорьевич Григоренко, 1968 г.
Петро Григорьевич Григоренко, 1968 г.

Была у Юны пара маленьких босоножек, плетеных из чего-то упаковочного, но и немного благородного, и с каблучком. И вот она пишет, как на Малой Бронной нужно было ей втиснуться в толпу троллейбуса #10, а давка при посадке – сами знаете, и туфелька слетела на мостовую, а троллейбус двинулся. И она вылезла на Маяковке и пошла, прихрамывая назад, а навстречу ей прекрасный принц, спрашивает:

– Твоя, что ли?

И если принц смахивал на алкаша, то это чисто внешне, а в галантности ему отказать было нельзя, туфлю вручил и пошел опохмеляться на свои собственные, с принцессы не стребовав ни копейки, и даже предложил помощь в обувании. Или, как сказано у классика:

По воле королевы,
По воле короля
Позвольте вам примерить
Башмак из хрусталя.

Счастливый финал. Аплодисменты. Если не учитывать несчастного цензора. Что за шифр и что именно там зашифровано? Цензор взялся вычеркивать подозрительное. Из остатков текста генерал Григоренко, кажется, так и не сумел понять, о чём речь, огрызков текста оставалась самая малость.

То было самая эффектная история в репертуаре Юны. Только будем справедливы, без усердия цензора история сильно бы проиграла. Реализму до абсурда далеко, я всегда тебе это говорила.

А ты была уверена в необходимости служить реалистическим богам на сцене и свято чтила МХАТ, и чтила заветы Марии Осиповны Кнебель. И, кстати, как помню, при поступлении в театральный институт, одержимая мечтой о режиссуре, ты именно от неё получила поддержку, забавную и трогательную. Именно она спросила при всем честном народе на вступительных экзаменах, заслоняя тебя от прочих экзаменаторов: Скажите, а на сцене без перевоплощения можно? – А без перевоплощения нельзя - ответила ты голосом закоренелой отличницы. Если выразить подтекст диалога по-русски, еврейка помогала еврейке, так ты объясняла, смеясь.

Мария Осиповна Кнебель
Мария Осиповна Кнебель

Но шутки в сторону, вот что я думаю о твоей режиссуре.

Как-то К.Л.Рудницкий написал о Шагале: в нём не оказалось театральной крови. Я уверена в том, что в твоей группе крови содержалась литература. Для тебя сначала было слово, и слово было твой Бог. И слово было от Бога. Слово твоего Бога звучало не из туч, а из книги. Притом из книги гениальной и особого свойства. А потому, если совсем серьёзно, я бы не дала тебе ставить Белоснежек с их гномами, а также и Пеппи с их длинными чулками, это и другие могли поставить не хуже.

Тебе бы ставить Гоголя, именно Гоголя, никого не знаю другого, кто бы так умел Гоголя прочитать. Так прочитать, чтоб отчаянно жалко стало всех, и Агафью Тихоновну, и Яичницу, и даже сваху. А Кочкарёва? Его, представьте себе, тоже жалко. Было это в Кишиневе, ты ставила "Женитьбу" в юном театре "Лучафэрул", в нашем с тобой театре, а труппа там состояла из самых красивых актёров на свете. Они и были прекрасны, и такими оставались на сцене, хотя в "Женитьбе" ты как-то сумела отучить их от романтической шиллеровской повадки, наставляла прикидываться грузными жабами, мышами на тонких лапках, "пузырями земли". Фантомы, несчастные уродцы, они вылезали из Гофмана и в Гоголе поселялись. Обживались в российской действительности, набирались нелепостей, глупели. И становились несчастны. В её спектакле опрятные химеры и аккуратные гиперболы росли, как грибы. Но грибы деликатные, не знакомые с разнузданностью.

- Юна, с какого этажа у вас прыгает Подколёсин? Бельэтаж? Юна, вы дура, он прыгнул со второго этажа и разбился.

Я вмешивалась:

– Нет! Тогда уж с пятого, чтобы наверняка.

Так мы переговаривались с Аркадием Белинковым4, нашим другом. Один из бесценных даров, принесённых мне моей подругой, – это он, это она познакомила меня с Белинковыми. Аркадий был скептичен, беспощаден и старомодно изящен. Мы с Наташей5 остались, Аркадия и Юны нет.

Аркадий и Наталья Белинковы
Аркадий и Наталья Белинковы

Но как отчетливо я увидела их обоих, Аркадия и Юну, когда гостила у Наташи в Монтерее! Я разбирала лагерные записи Белинкова, а голоса звучали в тихом американском доме Наташи, голоса мертвых.

Юна: Да почему вы пишете, что "Малолетний Витушишников", что "Восковая персона" есть капитуляция Тынянова, сдача советской власти, на милость победителя?

Аркадий (рассеянно): Разве?

И странен, ещё как странен был упрек Юны. Не по существу, а по отношению к Белинкову. Это невероятно, поскольку все мы стоим по стойке смирно перед вторым изданием "Юрия Тынянова" (Боже ты мой, какая книга!), да и перед самим автором, и Юна, конечно, тоже, и вообще Белинков для нас на ту пору был "наше всё", так что повелел бы он ей прыгнуть с пятого этажа ... А тут – критика!

Его судьба нас обожгла пребольно. Лагерь, зек с безнадежно больным сердцем писал украдкой в школьной тетрадке карандашом, почерком – меньше бисера, прятал в стеклянные банки, закапывал в землю, в окаянную лагерную почву – как бутылку в море: с вестью. Весть досталась начальству, его снова судили.

Я в Монтерее читаю поблекшие письмена. Вспоминаю, как мы с ним тогда в Москве дружили, Юна и я, и как мы обе дружбой этой гордились.

С друзьями ей вообще всегда везло.

Вот с художниками на театре не везло, со мной в том числе.

В "Женитьбе" она сказала Коле Андронаки, ты мне сделай что-нибудь такое шагалистое, и Коля недолго думая изобразил на заднике летучих евреев.

Удача с оформлением была только в Театре Ермоловой, так получилось, такую ей предложили малую сцену, и она оказалась то что надо. Под прямым углом сходились два узких коридора со зрителями, угол же был мал, неудобен, неуютен, лучше не придумать для "Записок сумасшедшего", и Калягин был на этом пятачке так трогателен, так доверчив к призрачным счастливым поворотам жизни, так убедителен, что только и жди, вот-вот выйдут собачки, да и начнут строчить письма, каллиграфическим собачьим почерком.

Был он не то чтобы психом, но человеком без кожи, как-то на кафкианский манер. Потому особо тревожился по поводу изношенного сукна, оно ему было как хитинный покров жука. В попорченной скорлупе насекомого трепыхалась уязвимая душа испанского короля или алжирского бея и бедного чиновника.

Александр Калягин в спектакле "Записки сумасшедшего"
Александр Калягин в спектакле "Записки сумасшедшего"

После премьеры поехали ко мне, соорудили ужин на скорую руку. Калягин был, помню, взволнован, как умел, выражал нежную признательность своему режиссеру. После "Записок сумасшедшего" у него открылось новое дыхание и выпала карта театральной удачи.

В новые времена удача обернулась дорогой, что ведет в те самые коридоры, где начальство справляет вечный и мрачный праздник власти. На празднике этом в минувшие времена тебе не нашлось места, и сейчас не нашлось бы, и, по-моему, это удача, да и в том ли дело, Юнка?6

Вот Гоголь - то, что Гоголь Юне больше не выпал, это было большим бедствием, выпадали отдельные постановки, что придется и где придется.

Однажды пришлось в Чебоксарах ставить что-то из Гольдони, Юна меня упросила делать костюмы, да знаю я эти бедные театры, денег никаких, есть гардероб для Островского, пользоваться можно, перекроить – никогда. На репетиции актеры ужасно махали руками, пришлось шить им муфты, чтоб затруднить махание. Мужчинам тоже муфты шили. Муфты актерам нравились.

В гостинице Юна штопала колготки Жени в свободный час, в одиночестве отправляя ритуал семейного уюта (Юна плюс Вася плюс Женя), пока к ней не подселили девицу из удалённого северного города, приехавшую в Чебоксары на заработки. Характер своего промысла девушка и не думала скрывать, в чем, я полагаю, было больше простодушия, чем цинизма. И она договорилась с Юной о расписании, когда ей удобно было принимать клиентов, и чтобы Юна на это время нашла себе дополнительное занятие в театре или шла бы со своей штопкой в гости. Уезжая, гостиничная соседка оставила ценный подарок – пачку цейлонского чая и фунтик конфет, свидетельство безмерной щедрости клиентов.

Замечание в скобках: тут что мне любопытно, пыталась ли моя Юнка наставить случайную соседку на путь нравственного совершенства и духовного развития или приняла непривычное для нас общество как вполне возможное и допустимое в этом мире, и Чернышевского читать не рекомендовала. Скобка закрыта.

Ну и к чему мне вспомнилась это девица? Потому только, что была она из Архангельска. Пробил час, и мы с Юной помчались именно в тот город, на какую-то конференцию, а на самом деле для слёз, и ночью у себя в номере оплакали трагическую гибель Тошки, Анатолия Якобсона. Архангельский узел сюжета.

Сюжет петляет в глубинах моей памяти, она у меня не знакома с хронологией, зато крайне чувствительна к настроениям.

В жизни моей подруги было много бедствий, облом со Щукинским училищем, Боже, как она его любила! Облом с диссертацией, с Михаилом Чеховым, как она его чтила! Облом мечтаний о собственном театре, как она этого хотела! Как у Юры Любимова, не больше и не меньше. Но и меньшего не выпало.

Выпало цирковое училище.

- Значит, раньше клоуны говорили "Здравствуй, Бим, здравствуй, Бом", а теперь будут говорить "Гул затих. Я вышел на подмостки".

Пытаюсь унять ее печаль, рисую смешные картинки – Вертман на манеже, Вертман на слоне, Вертман на проволоке... Печаль не унималась, хуже зубной боли.

Цирк оказался для нее великим несчастьем. Но как же так, почему магическая, древняя сила цирка оказалась чужда ей и даже враждебна! Ах, Юнка, Юнка, как можно возненавидеть цирк? Ты что, забыла и Мейерхольда, и Карне?

- Да что мне икарийские игры – там цель одна, чего-то сделать на воробьиный шаг больше, чем делают другие. И ногами. Они ногами мыслят. Мир тонет в бездуховности, а я преступно в это вовлечена, и - можно я уйду? Там обо мне в программке написали "Юный Мориц". Ну, можно?

Да что за дикость, у меня спрашивать разрешения, хотя нет, не у меня. Это она Его Величество Цирк через посредника запрашивала.

И подав заявление об уходе, так и сказала директору циркового училища, изрядно его озадачив:

- Мир гибнет в бездуховности, и я отказываюсь принимать в этом участие.

Кто еще с подобной декларацией покидал государственную службу!

"Отказываюсь жить в бедламе нелюдей", не в обиду Цирку будь сказано....

Но как же я до сих пор не сказала о главном? ДУХОВНОСТЬ, вот главное, без этого она была как рыба на суше. Это слово для неё заключало в себе всякий абсолют. Она дочке Жене прививала духовность, как делают прививки против кори, и не только музыку, стихи и всё такое, но ещё и чтобы была во всём совершенна, включая ровные зубки, и усилия стоматолога сюда входили тоже. Чтобы потом, потом все мужчины умирали, так им и надо. И это – тоже в прейскуранте духовности: эстетическое совершенство, жажда абсолютной гармонии.

А еще была у неё манера "брать человека на поруки". Начинала бурно воспитывать, водила в интеллигентные гости, осыпала книжками и самиздатом, помню озадаченность застенчивого молдаванина, нашего друга, когда она окунула его с головой в омут диссидентской культуры. А он, хоть и был родом из молдавской деревни, сам выучил языки, читал Спинозу и Канта и русское учение Юны принимал вежливо, но до конца не понял.

Зато другие понимали.

Её бесчисленные ученики, её юные подруги, её почитатели, общаясь с ней, становились выше, хоть на сантиметр, а выше. Может быть, кто-нибудь и лучше становился – не знаю. Ее призваньем стало - ПРОСВЕТИТЕЛЬ. Просветитель от диссидентства, распространитель журнала "Москва" с текстом "Мастера и Маргариты", распространитель "Поэмы без героя", когда Поэмы ещё в печати не было, распространитель машинописной листовки Толи Якобсона по поводу демонстрации на Красной площади - советские танки в Праге, наш общий великий позор...

Но - и это в скобках - тотчас была её спешная поездка в Таллин, конспиративная встреча с нашей эстонской подругой в кафе, зачтение листовки. Листовка же, похоже, осталась забытой на столике. А что с нас взять, нас же с детства не учили на подпольщиков, к тому, что нам выпало, мы не были готовы. Хотя готовы были ко всему. Скобка закрыта.

Мне казалось, да какое там казалось, так оно и было, её томила жажда креста, и она сама себя клеймила за то, что клеймо каторжника не прожгло её нежную кожу. Чувство личной вины перед теми, кто сидел, было нам свойственно, ею же владело с отчаянной силой. Власть, швырявшая людей на тот свет, была нам ненавистна.

- Тошка,- спрашивали мы,- а когда Софья Власьевна7 копыта откинет, что будет?

- Хорошо будет, не сомневайся!

Анатолий Якобсон

Да мы и не сомневались, а Юна, я думаю, каждого спешила обучить на нового человека, готовила к той свободной и счастливой грядущей жизни всех, кто попадал в поле её притяжения, свято храня верность утопии, свернувшейся во чреве русской культуры, эта верность у неё была сродни религиозному чувству.

И мы не сразу догадались, что смерть потихоньку натачивает свою косу о порог квартиры на улице Халтурина.

Ну, да, больна, очень больна, очень! Но медицина, но народные средства! А так, чтобы конец, нет, нет и нет, и Бог не допустит. Потому что есть, наконец, семейный очаг, потому что есть муж, есть ребенок, и ребенок мал; ещё и потому что впереди жизнь, когда хорошо будет, не сомневайся, и она не сомневалась. И вдруг оказывалось, её там не будет, да быть того не может, потому что не может быть никогда.

И она объявила смерти газават. Она смерть ненавидела, и о том, чтобы с неизбежностью смириться, речи быть не могло. Она была в гневе, она со смертью ругалась, она её прогоняла. Но уже ясно было, впереди эти проклятые "десять лет без права переписки", это советское враньё, придуманное для подлого сокрытия истины. Истина же была в том, что это означало убийство. Не ты умерла - смерть тебя убила

Но почему, но зачем у меня получился перекос в сторону беды. И справедливо ли так окончить про тебя.

Давай про другое.

У нас нынче принято открывать новые звёзды, хоть и маленькие, и называть их именами людей, о которых забывать не хочется или просто нельзя забывать. Говорят, есть такие астрономы в Крыму, вот они и называют.

Я так долго живу на свете, что имею право на частичное впадание в детство, а потому – вот поеду в Крым, в ту самую обсерваторию и спрошу, нет ли у них какой-нибудь безымянной звезды? И если сумею рассказать о тебе, не могут ли они назвать её "Юна"? Ну, можно?

А помнишь, помнишь, как в экспедиции, ночью в степи молдаванской, когда все вокруг уже спали, ты шепотом пересказывала мне пьесу, которую я в ту пору не знала?

Та пьеса называлась "Безымянная звезда".

Москва
Сентябрь 2006 - Июнь 2012

Ирина Уварова-Даниэль
Ирина Уварова-Даниэль

1) Ирина Павловна Уварова-Даниэль (р. 1932 г., Москва). Окончила филфак МГУ и аспирантуру ВНИИ Искусствознания. Кандидат искусствоведения. Автор нескольких книг, в том числе "Глина, вода и огонь" (об искусстве керамики) и "Смеется в каждой кукле чародей" (театр, литература, изобразительное искусство Серебряного века). Работала в редакции журнала "Декоративное исскуство в СССР". Главный редактор журнала "Кукарт". Театральный художник, постановщик спектаклей "Коварство и любовь", "Дом Бернарды Альбы", "С любовью не шутят" (Кишиневский театр "Лучафэрул"), кукольных спектаклей "Макбет", "Пер Гюнт" (Тюменский театр кукол и масок), многочисленных рождественских вертепов.

Вдова Юлия Марковича Даниэля. Живет в Москве. Источники: интернет-журнал НЛО (Здесь и далее примечания А. Зарецкого).

2) Опубликовано в газете "Экран и сцена" # 12 (989), июнь 2012 г., с.14-16

Фотографии из архивов Василия Емельянова, Радио Свобода, а также с интернет-сайта http://efros.org/ . Фотография Ирины Уваровой-Даниэль – Алексея Калмыкова.

3) Василий Евгеньевич Емельянов (1945-2008)

4) Аркадий Викторович Белинков (1921, Москва – 1970, Нью-Хейвен, США). Писатель, литературный критик, публицист. Б. вырос в интеллигентной московской семье; в 1939–1943 гг. – студент отделения прозы Литературного института им. Горького, ученик В.Б.Шкловского. "Написав в 1944 году роман "Черновик чувств", в котором упоминался пакт 1939 года между Сталиным и Гитлером, 23-летний студент Литинститута Аркадий Белинков представил его в институт в качестве своей дипломной работы. Роман был оценен по достоинству — смертная казнь, замененная восемью годами лагеря. Таким было начало литературной карьеры Белинкова. Продолжение воспоследовало в карагандинских лагерях... Он умудрился в лагере написать три новые работы. По-видимому, именно там он нашел свой литературный жанр: не беллетристика, а эссе, памфлет, философско-художественное исследование. Свои политические памфлеты ("Россия и черт", "Человечье мясо", "Роль труда") он на сей раз не посылал в Гослитиздат. Он прятал их в жестянки, которые зарывал в землю.... ближайший лагерный друг донес на него в оперчасть". 28 августа 1951 г. Б. был приговорен Военным трибуналом войск МВД Казахской ССР к 25 годам исправительно-трудовых лагерей "за контрреволюционную пропаганду и призывы к террористическим действиям". 16 июня 1956 г. решением Комиссии Президиума Верховного Совета СССР амнистирован и освобожден, позже – по первому делу – реабилитирован. В 1956–1968 гг. жил в Москве, сначала преподавал в Литинституте, затем занялся писательским трудом. В 1961 г. вступил в Союз писателей СССР. В 1960 Б. опубликовал свою первую книгу "Юрий Тынянов". "Но сенсацией стала не она, а ее второе, дополненное издание 1965 года. Автор с невероятной для советского литератора свободой размышляет о русской истории, о русской литературе, о вечном треугольнике "власть–интеллигенция–народ". Б. участвовал в обсуждении романа А.И.Солженицына "Раковый корпус" в Центральном Доме литераторов, состоявшемся 1 ноября 1966 г. Запись этого обсуждения – и, в ее составе, текст выступления Б. – широко распространялась в самиздате. В самиздате циркулировал также один из вариантов статьи Б. о декабристах – "Страна рабов, страна господ...", в котором автор открыто декларировал один из центральных пунктов своего мировоззрения: "советская история – это русская история, только выбравшая из нее самое реакционное, омерзительное, шовинистическое, кровавое и забывшая все благородное, высокое, чистое и прекрасное". Но все это были цветочки по сравнению с главами из книги Белинкова о Юрии Олеше, которые в начале 1968 года напечатал малоизвестный провинциальный журнал "Байкал" # 1-2, Улан-Удэ". Как решился главный редактор, понимая, что за этим последует неизбежное увольнение (если не хуже), опубликовать откровенно антисоветские размышления автора о судьбах революции, о ее неизбежном перерождении в новую деспотию, о трагедии русской интеллигенции, зажатой между старой и новой тираниями? Как рискнул осторожнейший Корней Иванович Чуковский дать предисловие к этой публикации? Каким волшебством, наконец, она прошла Главлит? Потому что если "Тынянов" был сенсацией, то байкальская публикация казалось просто чудом. Она стала абсолютным и до самой перестройки непревзойденным рекордом свободомыслия в советской печати. Такова была вершина литературной карьеры Белинкова". В июне 1968 г. Б., получив разрешение на поездку в Венгрию для лечения, бежал с женой в США через Югославию; история этого бегства описана им самим в художественной форме в рассказе "Побег" (1968). В написанном накануне бегства "Письме" Союзу советских писателей (20 июня 1968 г.), он заявил о выходе из этой организации и заклеймил "самый жестокий, бесчеловечный и беспощадный политический режим всех веков человеческой истории". Б. стал первым представителем так называемой "третьей волны" русской эмиграции на Западе. Был принят в ПЕН-клуб. Среди получивших наибольшую известность произведений Б. периода эмиграции – "Письмо конгрессу ПЕН-клуба" (сентябрь 1969), в котором он обвинил западную либеральную интеллигенцию в пособничестве коммунистическому режиму в СССР. Жил в США, преподавал в Йельском и Индианском университетах (основной темой лекций было взаимоотношение творческой личности и тоталитарного государства), участвовал в международной конференции по советской цензуре в Лондоне в качестве ведущего докладчика. Задолго до периодических изданий эмиграции "третьей волны" пытался воссоздать герценовскую традицию вольной русской печати в изгнании, тесно связанной с текущими отечественными настроениями и проблемами; во исполнение этого проекта готовил издание альманаха "Новый Колокол" и успел частично подготовить его к печати. Умер от инфаркта, похоронен на кладбище в г. Нью-Хейвене (Коннектикут). После его смерти "Новый Колокол" был издан под редакцией вдовы Б. – Натальи Белинковой-Яблоковой (Лондон, 1972); книга "Юрий Олеша" вышла в Мадриде в 1976 г. С 1990 г. произведения Б. публикуются на родине. В 1995 г. архив Федеральной службы безопасности России передал его вдове рукописи, сохранившиеся в следственных делах.

Источники: статья Дмитрия Зубарева из Биографического словаря "Диссиденты Восточной и Центральной Европы";

Александр Даниэль, по материалам передачи Радио Свобода "Человек имеет право";

Наталья Белинкова-Яблокова "Распря с веком в два голоса", НЛО, Москва, 2008 г., с. 629.

Иван Толстой, Андрей Гаврилов "Алфавит Инакомыслия. Аркадий Белинков", передача Радио Свобода

5) Наталья Александровна Белинкова-Яблокова (р. 1930, Москва). Окончила МГУ, работала в средней школе, в Литературном институте при Союзе писателей СССР, в Издательском отделе московского Полиграфического института, в журнале "Москва", в Комитете по Радиовещанию. Первые публикации состоялись в "Новом мире". В 1957 г. вышла замуж за Аркадия Викторовича Белинкова. В 1968 г. вместе с ним эмигрировала в Америку, где работала по специальности, преподавая русский язык и литературу (Йельский университет в штате Коннектикут, Колледж в Вермонте, Институт русского языка в Калифорнии). Принимала участие в передачах радиостанции "Свобода". Издала "Новый колокол", сборник, задуманный А. Белинковым. Широко печаталась в эмигрантских газетах и журналах: "Грани", "22", "Современник", "Время и мы" и др. После 1991 г. – в журналах "Звезда", "Вопросы литературы", "Знамя". Живёт в Калифорнии. Занимается публикацией литературного наследства А. Белинкова. Источник: Наталья Белинкова-Яблокова "Распря с веком в два голоса", НЛО, Москва, 2008 г., с. 629.

6) Воспроизводится в авторской редакции.

7) Советская власть


Мемориальная Страница