Исаак Розовский1

Интервью Мемориальной Сетевой Странице2

Расскажи о Якобсоне.

Я уже много чего не помню, но почти всё, связанное с Якобсоном, помню абсолютно, как бы «вживую».

Исаак Розовский
Исаак Розовский3

Я бы хотел начать со своего первого впечатления, с его появления у нас в классе. Это, насколько я помню, был ноябрь 1965 г., и этому предшествовали всякие драматические события типа того, что любимого мною Музылёва4 «забрили» в армию. Надо сказать, что после первого шока, который у нас с Музылёвым произошёл в связи с его системой оценок, большинство в нашем классе относилось к нему очень хорошо. Я так просто был в него влюблён.

Александр Владимирович Музылёв
Александр Владимирович Музылёв5

И вдруг его «забрили», и должен был прийти новый человек. Понятное дело, что мы, во всяком случае я, к этому человеку заведомо относились настороженно и недоброжелательно.

И вот появился Якобсон, который выглядел полной противоположностью элегантному, красивому, лёгкому, складному и очаровательному Музылёву. Первое моё впечатление было шоковое. У меня ощущение было, что появилось какое-то существо, как бы всё бугристое: всклокоченные волосы, какая-то вельветовая чёрная куртка... И вот-то, чему я и сам не верю, но что запомнил: вместо ремня у него была какая-то бечёвка. Я не уверен, что это было так, но так мне тогда показалось. Словом, в сравнении с Музылёвым Якобсон выглядел этаким угрюмым уголовником. Это моё первое впечатление. И мне кажется, что он ожидал, что его могут встретить недоброжелательно, и был как-то очень насторожён.

Якобсон на уроке. Фото из архива Михаила Кларина
Якобсон на уроке. Фото из архива Михаила Кларина

По-моему, в тот раз была сдвоенная пара уроков. В первой паре периодически вспыхивали какие-то смешки в разных концах класса. Якобсон как-то по-звериному разворачивался, смотрел, ничего не говорил сначала. А потом, когда Борис Ерухимов6 то ли что-то сказал, то ли засмеялся, то ли разговаривал с кем-то, Якобсон схватил его за штаны и головой вперёд кинул в дверь, которую тот таким образом и открыл. На второй паре был урок русского языка. Он вызвал к доске Елфимова. Тот написал что-то очень смешное, с ошибками, так что я рассмеялся. И вдруг почувствовал, что некая страшная сила меня поднимает. Я обернулся и увидел скрюченные пальцы, направленные в мою сторону, и горящие, как мне показалось, злобой глаза. Я ничего не сказал, не стал ждать дальнейших распоряжений, а быстренько засеменил к выходу, периодически оглядываясь. Мне казалось, что он гнался за мной огромными шагами, как Карабас-Барабас за Буратино. Я выскочил из класса. Всё было хорошо. Я остался жив, но пребывал в сильном недоумении.

Надо сказать, что через три или четыре дня мы все полностью оказались под властью его обаяния. Не знаю, как ему этого удалось добиться, но это было так. Это было почти волшебство. После мы все его полюбили, и о нём стали ходить всякие легенды. Я помню, как-то раз, на переменке, мы с Улиничем боксировали. Проходивший мимо Якобсон сказал: «Хороший хук слева». Мы тут же его спросили, что такое хук и откуда он всё это знает. Он сказал нам, что занимался боксом. По этому поводу у нас сразу возникла легенда - пошёл слух, что он призёр первенства СССР по боксу в полусреднем весе. Думаю, что до этого дело не доходило, но боксом он действительно занимался.

Что ещё? Якобсон был, конечно, очень взрывчатый человек. Я помню эпизод, когда он что-то говорил вдохновенно о Шекспире, а в это время Боря Айзенбуд, по привычке рисуя танки, вдруг стал громко сообщать об относительных достоинствах американского и советского оружия. И тут возникла тишина... Мы даже не очень поняли, что произошло. Вернее, я-то видел, что Якобсон окаменел, а потом дрожащим от гнева голосом произнёс: «Ну, Айзенбуд, хана тебе!». Я чувствовал, каким невероятным усилием воли Якобсон заставил себя сидеть на месте, а не уничтожить немедленно этого дегенерата, которому танки интереснее Шекспира.

Что сказать ещё? Я пришёл во Вторую школу совершенно дремучим человеком. Я к тому времени прочёл огромное количество книг – совершенно не систематически, – и гордо заявлял в начале восьмого класса, что мой любимый писатель Джек Лондон. Это было правдой. А поэзия вообще была исключена из списка чтения, и я к ней относился в высшей степени презрительно. По сути дела, Якобсон для меня и многих из нас открыл эту сферу – поэзию. И не просто открыл, а научил этим по-настоящему интересоваться. А главное, глядя на Якобсона, который в некотором смысле был для меня по очень большому числу вопросов абсолютным авторитетом, и видя его не просто трепетное, а благоговейное отношение к поэзии, я вдруг понял, какая это важная, невероятно важная вещь. Хоть я раньше и слышал имена Пастернака, Цветаевой и других, но до этого момента не открывал ни одной их страницы.

Когда он огласил список литературы, которую собирался с нами «проходить»: Хэмингуэй, Солженицын, Мопассан, я страшно возрадовался, потому что, как и большинство из нас, ненавидел школьную программу по литературе. В списке названных был Бабель. А что из Бабеля? - «Конармия». И у меня такое внутреннее разочарование: «Ага, всё-таки какую-то идеологему он тут решил нам подсунуть, потому что там, где «Конармия», там и Гражданская война». Я ничего раньше не слыхал про Бабеля, и, по-моему, в классе образовалось какое-то лёгкое недоумение. Тогда он сказал: «Поднимите руки, кто вообще Бабеля читал?». И поднялась, по-моему, одна рука – это был Саша Локшин. Все остальные о Бабеле не имели никакого представления. И Якобсон сказал... Тут надо заметить: при такой сумрачной и, как мне казалось, грубой внешности он периодически улыбался, и это была улыбка, которая была абсолютно противоположна обычному выражению его лица: такая детская беспомощная улыбка, совершенно обезоруживающая любого человека. Он сказал: «Какое счастье, как я вам завидую. Боже мой, какое же наслаждение – вы же впервые прочтёте Бабеля».

Якобсон

Многие вещи, ряд его сентенций, которые сейчас, может быть, воспринимаются как общие места, тогда для меня были откровением. Например, на том знаменитом уроке о переводе 66-го сонета Шекспира Маршака и Пастернака. Якобсон тогда сказал, что хороший переводчик имеет право переводить только хорошего поэта, потому что великий поэт в его изложении, в его переводе, становится просто хорошим. Помню, тогда был сдвоенный урок в связи с отменой у нас физкультуры. Тема поначалу показалась мне совершенно странной и неинтересной: чего там сравнивать два перевода каких-то авторов? Но тогда я впервые понял, какая это потрясающе интересная вещь – поэтический перевод.

Я, мне кажется, был почти на всех его лекциях о поэзии. Меня потрясло, какое огромное количество взрослых приходило туда с такими «бандурами», которые тогда назывались магнитофонами. Он совершенно меня потряс тогда поэзией и Цветаевой (по-моему, он её ставил выше всех), и Пастернака, и замечательной лекцией о советской романтической литературе 20-х годов.

На лекции Якобсона в актовом зале Второй школы
На лекции Якобсона в актовом зале Второй школы7

В сущности, он сформировал нас. Я бы сказал, что он был тем самым Учителем с большой буквы, который так редко попадается на пути юношества и без которого «юноше, обдумывающем житьё», на самом деле бывает очень трудно. Я думаю, что для меня и для очень многих из нас он был Учителем и Событием, оказавшим влияние на всю нашу последующую жизнь: и на наши взгляды, и на наши отношения.

Тогда я впервые столкнулся с человеком, который был ярким олицетворением диссиденства. До этого ничего, кроме полуинтеллигентских разговоров, не было. Я помню, как на переменах в коридоре вспыхивали диспуты о процессе Синявского и Даниэля, и Якобсон всегда ярко и не подбирая слов высказывал своё отношение. Я помню его нежную опеку Саши Даниэля, который учился в параллельном классе. Мы, я во всяком случае, относились к нему и ко всему, что им было сказано, достаточно некритично. Я всё воспринимал как последнюю истину.

Думаю, что в политических вопросах его позиция была пусть и несколько экстремистской, но правильной, хотя многое было не- однозначно. В частности, когда я только что узнал о событиях, связанных с отцом Локшина, в изложении Локшина-младшего, мне показалось, что поведение Якобсона было, мягко говоря, неоднозначно. Результатом этого могла стать, и я думаю – стала, та тяжелейшая душевная травма, которая была нанесена Локшину-младшему. И вот эта мысль, что это, в сущности, - дело рук Якобсона, была для меня сильным откровением. Пусть даже и не ведал, что творит.

Но это нисколько не изменило моего отношения к Якобсону как к учителю, как к человеку, как к сверхъявлению, которое мне посчастливилось наблюдать и, даже, в некотором смысле, находиться в сфере его притяжения. По отношению к Якобсону я бы сказал так, как, по другому поводу, сказал Бродский: «пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет только лишь благодарность».

Надо сказать, что он был физически невероятно мощный. Я помню одну историю, которую мне в свое время, давясь от смеха и восхищения, рассказал Айзенбуд. После какого-то лыжного похода они ехали в метро. В вагоне было всего несколько человек, и какой-то полупьяный тип что-то сказал по поводу одной из учениц – типа «жидовочка» и прочее... И тогда Якобсон поднял его за шиворот и выставил из вагона. В ту же секунду двери закрылись, и поезд отъехал.

Потом я оказался в Иерусалиме и встретился со многими людьми, которые его знали. Интересно, что с его сыном – Сашей Якобсоном, который сейчас профессор истории в Иерусалимском университете, мы какое-то время довольно тесно общались. Саша немного похож на отца, даже, может быть, и много похож, но мои воспоминания о Якобсоне, возможно, не вполне соответствуют реальности.

Разбор каких произведений литературы тебе запомнился?

Это – как раз то, мне кажется, что я помню хорошо. Читая, он голосом подчёркивал слова и фразы, которые его приводили в восторг. Слушать в его чтении Бабеля было невероятным наслаждением. А потом, после чтения, состоялась очень интересная полемика. Рассказ Бабеля назывался «История одной лошади». Я тогда специализировался на попытках эпатажа и сказал нечто вроде того, что вообще всё это, конечно, хорошо, лошадь лошадью, но зачем же стулья ломать, зачем из партии выходить? Он посмотрел на меня очень неодобрительно, а Локшин тут же объяснил мне и всему классу подлинный смысл этого рассказа, что «лошадь - не только средство передвижения». Потом, я помню, Мопассана он нам читал. Про то, как дядюшка, не помню его имени, высиживал яйца. Удивительно любовно и как-то очень хорошо он об этом говорил. Ну, и Солженицына «Случай на станции Кречетовка». Якобсон ерошил волосы, осыпая себе плечи перхотью (эта деталь тоже была), и говорил: «Он тут достигает... в этой сцене он достигает поистинне шекспировской мощи». А про Хэмингуэя он сказал: «Его рассказы напоминают сухой порох. Всё убрано в подтекст, всё очень коротко и очень сжато». А Климонтовичу он сказал, когда тот ему дал почитать свои первые рассказы: «Ты умеешь писать короткими фразами, а я этого делать не умею совершенно».

В конце года нам надо было сдавать зачёт. Надо было выбрать себе стихотворение, прочесть его и разобрать. Якобсон сидел в классе, а мы к нему по одному заходили. Улинич выбрал стихотворение Цветаевой «Вот опять окно, где опять не спят. ...». Только он начал читать, как Якобсон вскрикнул: «Гениально!» - и сказал, - «Иди, иди, иди, иди...». А я, дурак, из выпендрёжа, а может быть, по глупости, выбрал стихотворение Лонгфелло. Оно довольно красивое было, но бессмысленное и длинное. После Цветаевой, как только я сказал «Лонгфелло», глаза его сразу потухли, и, по-моему, он потерял ко мне всякий интерес, но зачет поставил. С этим проблем не было.

Он читал нам несколько своих переводов: Верлена и Лорки.

Помнишь, что он читал Лорку в переводе Гелескула? «Сомнамбулический романс», «Неверная жена»...

Да, это он читал, сам не переводил этих стихотворений. Он перевёл каких-то пару стихотворений Лорки и читал их очень трепетно, был, как бы, не уверен в себе, как и подобает поэту. Это нормально, это правильно. Но, главное, на мой взгляд, – этo его личность, никогда до Якобсона я не встречал подобной. Масштаб и сила, то, что он показал нам, как надо относиться к поэзии. Показал это на работах лучших её представителей. Открыв для нас поэзию, он, в сущности, задал камертон на всю жизнь. Он просто открыл нам иной мир, который оказался совершенно не тем, каким казался раньше. После пребывания в этих широтах и высотах погружаться в нашу обыденную действительность было неприятно, трудно. Главное, что мы, или многие из нас, уже этого и не могли. Ужасающая разница между миром, который он нам приоткрыл, и тем, который нас окружал, - это противоречиe – явилoсь для многих из нас камнем преткновения.

Рассказывая, он периодически прерывался, говорил: «гениально, гениально» и начинал в волнении бегать по классу, ероша свои жесткие волосы. Я в жизни мало встречал более обаятельных людей.

Афоризмы Якобсона, которые тебе запомнились.

Чем не афоризм: «великого поэта не должен переводить хороший поэт, великого поэта должен переводить великий переводчик, иначе всё становится одинаково средне». А по поводу Бабеля: «какое это счастье, что ты ещё что-то не читал и тебе ещё предстоит это наслаждение». Для меня это очень значимая мысль, я очень часто её использую.

Николай Климонтович писал, что никакого плана проведения уроков не было. Была ли на самом деле какая-то сверхзадача у Якобсона? Все эти произведения, которые он читал и разбирал, были ли они как-то связаны с действительностью? То есть, была программа или никакой программы не было?

Я думаю, что программы осознанной не было, и, по-моему, это очень хорошо. Он читал то, что любил, то, что казалось ему важным, и это, бесспорно, было некоторым олицетворением его гуманистических принципов. Мне как раз кажется, что эта спонтанность была не отсутствием плана, потому что отсутствие плана звучит как-то негативно, а была той самой гениальной учительской спонтанностью, с помощью которой только и можно преподавать и вообще говорить о литературе. Через себя. Через собственную любовь. Через собственное понимание. Если бы это было не так, он оказал бы куда меньшее влияние на нас. У меня не было ощущения продуманности и плана.

Якобсон начал свои уроки литературы с рассказа Чехова «Учитель словесности». Не было ли тут какой-то заявки: вот как учитель словесности показан у Чехова и что на самом деле есть учитель словесности?

Сейчас я был бы готов с тобой согласиться, но сам бы я этого раньше не сказал, и, честно говоря, я не помню, чтобы он начал с этого. Но, если начал, очень похоже на то, что в этом был некоторый намёк, некоторая метафора. Но, ещё раз повторяю, безотносительно к тому, что он там думал. Мне кажется, что он был идеальным учителем словесности для идеального мира.

Упоминал ли Якобсон самиздат и произведения, ходившие в самиздате?

Во-первых, во время жарких дискуссий на переменах по поводу Синявского и Даниэля неизбежно возникал вопрос о самиздате. Я помню, что он говорил нам, что это – абсолютно неподсудное дело, то есть Синявский не может быть привлечён к суду за Абрама Терца. На уроках ничего подобного я не помню, хотя он был человеком, которому трудно было бы сдержаться, если бы тема возникла.

Такого рода бурными дискуссиями, не столько даже дискуссиями, сколько монологами на переменах о конце оттепели и всём происходящем Якобсон, конечно, ставил школу под удар. Я имею в виду не атмосферу в школе, а атмосферу вокруг школы. Но это не обвинение, это - констатация задним числом.

С осени 1966 г. Якобсон стал преподавать историю. Об уроках истории тебе что-либо запомнилось?

Уроки истории для меня – полного неуча – были интересными, но как бы поданными немного с другой стороны по сравнению с уроками литературы. Впечатление от них было гораздо слабее. Я думаю, что это была большая удача, что он у нас – нескольких восьмых классов – вёл и историю, и литературу. Ну, и русский язык, само собой.

В девятом классе литературу преподавал вернувшийся из армии Музылёв. А как бы её вёл Якобсон, если бы ему пришлось проходить с нами Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Чернышевского и т.д.?

Я не знаю, но думаю, что всё было бы замечательно. Мне вообще очень трудно представить себе Якобсона, встроенного в какую-то запланированную систему, поэтому я и говорю, что, с моей точки зрения, спонтанность – отличительный принцип его преподавания. Не знаю, я не могу их сопоставлять. Музылёв был тоже замечательный учитель. Oбщение с ним включало даже какие-то игры – бросание мячиком от стенки к стенке: я, Вольфсон, Улинич и Музылёв. Это были, как бы, отношения.

Якобсон нас бесконечно превосходил, то есть была очевидная дистанция между нами, а Музылёв для меня был как бы старшим другом. И Якобсон, и Музылёв для меня очень много значат, но Якобсон для моего формирования – более важная фигура. Несравненно более важная фигура.

Ещё несколько штрихов к портрету Якобсона. Как он относился к разным ученикам в классе?

Ему нравилось, когда кто-то говорил что-нибудь забавное, соответствующее его представлениям. Мне кажется, что он очень заметно выделял Локшина. И на то были основания, потому что Локшин действительно oбладал знаниями и понимал такие вещи в литературе, о которых большинство из нас просто не слышало, и, кроме того, очень любил поэзию. Я не запомнил какого-то специального отношения, положительного или отрицательного, к кому бы то ни было ещё. Честно говоря, думаю, что такого и быть не могло. Ну, вот Климонтовича он похвалил за умение писать короткими фразами. Про Елфимова, у которого были большие круглые голубые глаза и пшеничные волосы, сказал как-то: «Наш Есенин».

И ярость его к тем же Айзенбуду, Ерухимову, или ко мне была мгновенной. Она вспыхивала и, я полагаю, гасла без следа.

Расскажи о факультативных лекциях Якобсона о поэзии Серебряного века. Запомнились ли тебе подробности, атмосфера в зале? Как Якобсон вёл себя на этих лекциях? Как он владел аудиторией? Кто сообразил приносить магнитофоны в актовый зал?

Насчёт магнитофонов: может быть Герман Фейн принёс первый магнитофон, чтобы записать. Думаю, что магнитофоны приносили люди со стороны. Ведь тогда, в период окончания оттепели, уже была привычка у московской интеллигенции ходить на любые незаурядные события. Я думаю, что это оттуда и пошло. Взрослые дяденьки и тётеньки с собой приносили магнитофоны. Не то, чтобы их было слишком много, – в зале, конечно, преобладали школьники, – но они были заметны, их было немало. Магнитофон приносил также наш однокашник Борис Голембо.

На лекциях Якобсон себя вёл точно так же, как вёл себя в классе – спонтанно и обаятельно. Ходил по сцене, заламывал руки, кричал: «Гениально!». Было видно, что, читая, он снова заряжается. Это поразительно, я даже не могу сказать, хорошо ли он говорил или плохо, потому что для меня это не имело никакого значения. Если, например, мне сейчас скажут, что он часто запинался, я с лёгкостью соглашусь. Нет, я ничего не могу сказать о приёмах. Не думаю, что он внимательно читал книгу Станиславского или что-то об ораторском искусстве. Он не был актёром, и этим был интересен.

Якобсон и учителя Второй школы.

Что касается Владимира Федоровича Овчинникова, то я, как и многие, его просто боялся и полагал, что для нашей свободолюбивой школы такой директор не подходит. Это доказывает мой тогдашний полный идиотизм. Я знаю, что Овчинников держал Якобсона, несмотря на то, что это оказывало на властей действие красной тряпки на быка.

Владимир Фёдорович Овчинников. 1964 г.
Владимир Фёдорович Овчинников. 1964 г.8

А что касается учителей, то их отношения были очень хорошие. Помню, я как-то заглянул в учительскую, и там стоял Якобсон в новом костюме, может, не в новом, но в первом. Не знаю. До этого на нём всегда была какая-то куртка. Его обхаживала, оглаживала Наталья Васильевна Тугова. Видно было, как они рады друг другу, как она к нему хорошо относится.

Якобсон вне уроков.

Он с Филиппычем9 очень хорошо взаимодействовал. Я понимаю, что в школе на уроках и вне уроков Якобсон может быть очень разным, но ведь я-то видел его в, основном, на уроках и иногда на переменках. Я был с ним однажды в пешем походе, но ничего не запомнилось, а на лыжах я не ходил. Я, практически, не видел его во внешкольной обстановке.

Был ли ты на знаменитой лекции Якобсона «О романтической идеологии», после которой он покинул Вторую школу? Отличалась ли она от других его лекций?

Да, да. Тема той лекции была несколько иной, это не был разбор особенностей поэзии Цветаевой, чему он посвятил пять лекций, или Пастернака, о чём было тоже пять лекций. Это была отдельная лекция, где он говорил, и говорил довольно недоброжелательно о всей этой литературе - о Багрицком и других. Я помню, что в конце он улыбнулся и сказал: «Вам, наверняка, показалось, что я литературу революционных романтиков страшно не люблю, но это не так, потому что есть же Бабель, который, несомненно, тоже относится к этой литературе». Лекция была очень яркая, но не могу сказать, что она чем-то принципиально отличалась от других его лекций. Наверное, она могла явиться каким-то поводом для оргвыводов, но тогда мне это в голову не приходило.

Да, кстати, я вспоминаю, что Якобсон сказал тогда, что его сейчас более всего волнует проблема существования неотчуждаемых идей.

Это Критерий Анатолия Якобсона «проверка идеи относительно пределов ее возможной отчуждаемости»?

Да. А, что касается нравов, то ты помнишь, что в актовом зале, где Якобсон читал лекции, всегда висели всякие лозунги. К 7 ноября повесили такой: вверху – красное полотнище, а на нём белыми буквами: «Да здравствуют наши братья, томящиеся в застенках!». Это было из призывов Компартии в газете «Правда». Только там были обрезаны последние слова, типа «в Никарагуа». В этом смысле мне не запомнилось что-либо вопиющее в этой лекции, хотя в ней можно было найти много криминала, если слушать внимательно и с определённой целью. Таковые наверняка были.

Приглашал ли Якобсон в школу литераторов?

Если не ошибаюсь, Якобсон приводил в школу Коржавина, который читал лекции. Коржавин был тогда персоной почти нон-грата. Помню, как он распорол себе штанину гвоздём, торчащим из стола, за которым он сидел.

Я знаю, что ты сам переводишь, что перевёл 66-й, 74-й и другие сонеты Шекспира. Твоё мнение о творчестве Якобсона как поэта-переводчика?

Я необъективен. Когда я читал переводы Якобсона, вследствие своей пристрастности я сразу же оценивал их на несколько порядков выше, чем их, возможно, оценил бы объективный эксперт. Я думаю, что он очень хороший переводчик.

Другое дело – его книга о Блоке. Я взял её в руки, полагая, что я сейчас столкнусь с чем-то абсолютно великим. Однако почувствовал некоторое разочарование. Мне кажется, что он, как живой человек, как человек, который мне запомнился, был интереснее, чем автор «Конца Трагедии», даже его лекции о Блоке, кстати сказать, были более интересными. То есть книга очень хорошая, но, с моей точки зрения, не великая.

Как оцениваешь ты вклад Якобсона в правозащитную деятельность как редактора «Хроники Текущих Событий»?

Разумеется, люди, которые тогда это делали, были героями, мужественными людьми. По-моему, он стал этим заниматься, когда разгромили первую волну. Огромное мужество надо было иметь, чтобы в этом участвовать, и это, конечно, добавляет очень многое к его образу: не просто человек, который публично на школьных переменках произносил правильные слова о свободе, но и сам за неё боролся.

Что о Якобсоне знает русскоязычная община в Израиле?

Когда он сюда приехал, здесь было очень ограниченное количество русских. Они, по крайней мере иерусалимцы и тель-авивцы гуманитарного направления, конечно, были с ним знакомы, знают, помнят и любят его. А те, кто приехал сюда позже (за исключением второшкольников), о нём просто ничего не знали и не знают. Насколько я помню, специальных вечеров памяти, вроде бы, не было. О нём не говорит никто, кроме тех, кто его знал. Так что всё тихо, и, к сожалению, быльём поросло...

Исаак, ты психолог, чтобы поставить точку в интервью: кем он был по своему психологическому типу?

Психопат. Но я должен тебе заметить, что это слово у психологов имеет несколько иной оттенок, чем в обыденной речи. В частности, один из самых лучших преподавателей на психологическом факультете МГУ специально подчеркнул в одной из лекций, что с точки зрения диагноза все они (он назвал Цветаеву и ещё тысячу имён) – психопаты. И ещё он сказал следующую вещь: «То, что мы ещё не одичали вконец, это благодаря тому, что психопаты вокруг нас ходят и занимаются своим делом».

Иерусалим
5 июля 2008


1) Исаак Розовский родился в Москве (1951). Учился во Второй школе в 1965-68 гг. (10 «B» класс»). Окончил Психологический факультет МГУ, затем работал в психиатрических больницах Москвы. Был режиссёром психологического театра. Эмигрировал в Израиль в 1990 г., где занимается психотерапией, социологией и политикой. Автор книги «Пособие для беззаботных», М. Мосты культуры, 2000 г. (Прим. А. Зарецкого)

2) Интервью подготовлено и проведено по телефону А. Зарецким. Отредактировано Ю. Китаевичем.

3) Фото BBC http://news.bbc.co.uk/hi/russian/news/newsid_3703000/3703619.stm

4) Музылёв Александр Владимирович (1941), окончил филфак МГУ, на 4–5 курсах уже работал в школе. Проходил практику в английской школе в классе И. Г. Овчинниковой, которая его пригласила во 2-ю школу. Учитель русского языка и литературы 2-й школы 1963–68. Потом 10 лет работал в 16-й спецшколе и подрабатывал почасовиком на кафедре русской литературы филфака МГУ. Организовал в 16-й школе нулевой факультет филфака. Его дети побеждали на городских олимпиадах по русскому языку и литературе. Сейчас живет в Московской области. Источник: Записки о Второй школе (Групповой портрет во второшкольном интерьере). Составители Георгий Ефремов, Александр Ковальджи. – М. Типография «Новости», 2006.

5) Фотография из архива Георгия Ефремова

6) Ерухимов Борис Львович (18 октября 1951 - 4 марта 2007, Торонто), окончил Вторую школу (1968), Московский институт связи (1973). Работал в Зеленчугской астрофизической обсерватории АН СССР, к.т.н. Разрабатывал системы программного обеспечения в компьютерных компаниях Израиля и Канады.

7) Фотография из архива Георгия Ефремова

8) Фотография из архива Георгия Ефремова

9) Макеев Алексей Филиппович (1913-1979) - политзэк, участник Кенгирского восстания 1954 г. Учитель географии, тренер, начальник летних школьных лагерей 2-й школы 1960–76. Источник: Записки о Второй школе (Групповой портрет во второшкольном интерьере). Составители Георгий Ефремов, Александр Ковальджи. – М. Типография «Новости», 2006.


Мемориальная Страница