Избранное

Иерусалимская Антология

Елена Игнатова

СТИХОТВОРЕНИЯ РАЗНЫХ ЛЕТ

Часть вторая

*      *      *

Рот - словно трещина в глиняной теплой степи.
Лицо крестьянина, не расправленное ладонью.
Он говорит: "Хватит читать. Спи".
На плакате в углу тугие орловские кони.
В темном блюдце степи теплится наш огонь.

Начал сердиться хозяин: "Керосина почти что нету...",
"Погоди, - говорю, - дай дочитать, не тронь".
Теплый язык степи тянется ночью к небу.

Долго вздыхает и хнычет старик за своей занавеской,
долго не спит домашняя мошкара.
Снится: по локоть руки в мягком и сытном тесте,
и бьется в окно серьга небесного гончара.

1972

*      *      *

Нет нам друзей на свете. Мы с тобою вдвоем.
Ты-то не помнишь - ангел долго кружил над жильем,
в легких руках - ребенок, губы - земли черней:
"Вот тебе дело в мире до завершенья дней".

1972


СТИХИ СЫНУ

1
Вечерней влагою полна листва,
на лбу - невидимая паутина.
Легко и сонно падают слова,
которыми укачиваю сына.

Едва пошевелюсь, как тень моя
скользит через дорогу. Там соседи
на лавке. Льется жизнь через края
в томительной и стройной их беседе.

Младенец спит. Он сыт и невесом,
он муравьям рассыпал погремушки.
Настал тот час, когда особый сон
с усталым телом сращивает душу
бессмертную...
В траве ворчит гусак,
сползает паутина на ресницы.
Хозяин - в доме. Бог - на небесах.
И хлебный ангел всей деревне снится.

2
Хлебный ангел, ангел снежный, ангел, занятый косьбой, -
все три ангела, три ангела кружатся над тобой.
Опускаются, хлопочут, целый день снуют вокруг,
только крылья разноцветные раскрыты на ветру.

Хлебный ангел месит тесто, затевает пироги,
целый день слышны у печки его легкие шаги,
хохолок мелькнет пшеничный, локоть выпачкан в золе -
ставит квас, качает люльку, чтобы мальчик не болел.

Ангел жатвы и покоса проживает на дворе,
у него лицо и плечи облупились на жаре,
косит сено, возит просо, из рожка поит телят...
Его очи голубые ночью в небесах горят.

Белый ангел, ангел снежный - холоднее родника,
твой высокий трубный голос так понятен старикам.
Что за речи на рассвете ты усталым говоришь?
Чистым снегом засыпаешь, чистой памятью даришь.

Вслед за травами и хлебом наступает время сна:
свет и холод, даль и небо, расщепленные до дна,
слабый шелест, сладкий голос, ангел ледянее льда.
Врачеванье легкой болью - всех потерь, всего труда.

1972


*      *      *

Сиротской материей в узлах - в буграх степь.
Стерплю ли долгий проезд - невесть куда,
или споткнется конь, и потечет руда
из тесноты - по тележной оси - в степь.

Какой это стан тебя выткал - ни дыр, ни ран,
к самому морю свесилась - грубый плат.
Один орел, ковылей твоих партизан,
во всю ширину степи отворяет взгляд.

И сколь по задумке простор твой матер и прост,
столько богато небо - ковровый край,
узорочье счастья. Ночью светло от звезд.
Над сухомятью Руси персиянский рай.

Пери голубоокой манит восход рука,
катит на закат чубатая голова...
Тука бараньего, трепета мотылька,
люлек казачьих - сколько таит трава.

1973


*      *      *

Плотней, чем в смерть, в ночную пелену -
деревня отошла ко сну.
Движенье медленное в край,
где звезды каплют с высоты,
где вырастают страшные цветы,
в багровых маках май.

Деревня медленно сползает в белый пар.
Качаются блестящие рога
коровы спящей, влажный глаз телка
сморгнет звезды постылое сиянье...
И громче в нас ночами бормотанье
о том, что эта нищая земля
дала нам тело наше и поля.

Все глубже в ночь... Плывет небесный путь,
телега прыгает поспешно в темноту.
И если скажут "родину забудь",
не верь - ты не прошла последний путь
своей земли за мертвую черту.

Ступай, родимая. Пора покинуть нам
юдоль дневную. Кануть в те края,
где предками настояна земля,
где кровь их бродит,
где трава ногам,
как вечный плен.
Где жутким их богам,
не в бельма заглянуть, но повалиться в ноги...
Сгодятся наши хрупкие хребты,
чтоб вымостить царьградские дороги.

1973


*      *      *

Медногубая музыка осени. Бас-геликон
кружит медленным небом. И колеблем, осыпан листвою,
проплывает военный оркестр в мокром воздухе
по-над землею,
чуть повыше дождя занесен, накренен.

Скажет музыка: "О-о-о..." - и отступит фонтанов вода.
Так застыли тритоны, что губы у них леденеют -
не сомкнуть, не ответить оркестру.
Он медленно реет,
медью призрачной греет...
Дрожит за плечами слюда.

Что ж, российский Версаль? Нам достались
из той стороны
этот парк щегольской, да надрывное слово "блокада",
и не кроны деревьев - голодные ребра войны,
не эоловы арфы, а песня смертей и надсада.

Сеет дождик... и плачу. И с криком летит "метеор"
вдоль оставленных парков. Угрюмо спешат экскурсанты
мимо братской могилы фонтанов, каскадов, озер,
мимо музыки - вниз головой -
растворенных дождем
оркестрантов.

1973


*      *      *

Город черен и точён белой ночью.
Город, я в тебе горю червленой точкой.
Как по вражеской земле, пугаясь шага,
мимо каменной гряды - по оврагу.

Пусто. Чисто. И газоны не дышат,
лучник бронзовый прищурился в нише,
ветер носит запах конского пота.
Зверь ощерен. Камень голоден. Охота.

Жаден жертвенник на Марсовом поле,
кони бронзовые бродят на воле,
в небе бьется пузырем птичья стая,
ходит алая вода под мостами.

Город, город, обезумел, ярится:
в новостройках чудеса реализма -
кто с отбойным молотком, кто с винтовкой,
баба с каменным снопом в изготовку.

Мокрым мрамором в траве - чьи-то пятки...
Город - выследил. Бегу без оглядки,
скрежет двери в темноте -
ох, не вскрикнуть!
Затаиться. Отдышаться. Привыкнуть.

Запах бедности,
недавней побелки...

1973


*      *      *

Все протяженье брошенной столицы
вмещается в единый перелет
чирка болотного. Но страшно сельской птице
на празднике огня и света появиться,
и воздух нежилой над городом течет.

Здесь каменный народ, который целый день
карнизы подпирал, стоял в неловких позах
на крышах - он дает себе короткий роздых.
Простолюдин античный любит лень,
игру в щелчки, катание на козах.

Пока мы заперты в свои дома,
пока мы беззащитны перед снами,
мелькают пятки бронзовые,
ходят кони табунами...
И улица легла,
обнажена
перед ночными плясунами.

1973


ПАСТОРАЛЬ

На немнущихся лугах,
где нежнее влаги зелень,
пастухами плащ расстелен,
кнут и дудочка в руках.
Кнут и дудочка в траве,
лапти из ольховой кожи,
клевер буйствует. И - Боже -
небо льется к голове!

Там, где легкие ручьи,
пляшут ноги без обутки,
в горловину праздной дудки
заползают муравьи.
У кустов блестит роса,
стадо засыпает сладко,
два козла играют в прятки,
пастушок румяной пяткой
улетает в небеса.

1973


ЛЕТНИЙ САД

1

Ты зачем, Летний сад, припадаешь к губам,
в полоненьи души обретаешь свободу,
кроме голоса, что я тебе передам?
Но тебя обучает жестоким стихам
ветер, что разоряет древесные своды.

Начинается утро корявых небес,
облака поражает припадок боязни.
Здравствуй, здравствуй,
зверинец постылых чудес:
чугуна тирания и каменный лес -
мы готовы для праздничной казни.

Начинается утро - и сад освещен,
он кренится к воде в исполинском замахе,
он сверкает, как лезвие над палачом -
но мы неуязвимы, мы тоже живем
и в Неве не полощем смертельной рубахи.

2

Дроги твоих мастеров,
судьбы людские - все мимо,
страшен бессмертных удел.
В зимние ночи, о сад,
ты покинут стоишь, нелюдимый.
Камень улыбчив и бел.

Или мы тени тебе,
скользим с шелестеньем бесплотным -
бренного мира слюда?
Трубы оркестров парадных,
краски гуляний народных -
не отражает вода.

Но никогда мне с тобой,
никогда не проститься,
эта любовь без утрат:
черные сети ветвей,
на которых не селится птица,
не остывающий сад.

1973


*      *      *

Подняла незаметно голову и увидела - золотой
горький луч оперенья голубя в высоте прошел надо мной,
раскачался, гудел, витийствовал между солнцем и лугом
шмель,
и вливался свет сквозь батистовый, тонко выделанный хмель.

Да, так было, и изумленная, в первый раз увидала я
все - глаза твои удлиненные, скулы теплого янтаря,
пыльный свет, золотое марево наполняло ладони твои -
так услышала я подаренное слово медленное любви.

1973


*      *      *

И - кончилась смерть. Снова запели птицы.
И не хотелось душе с мертвой водой родниться.
Зеркала слепота. Плачущих глаз криницы.
Здравствуй, шум луговой, каменная землица.

Этот полет сквозной - как побег из неволи.
Глядя тебе в лицо, впервые не знаю боли,
выиграна любовь - и не полслова боле,
я оставляю тебя, но не твоею волей.

Выиграна судьба. Всем вопреки играла.
Время проститься. Мне руки трава ломала,
ворон облатку нес. Целую ночь стояла
горькой воды река - сердце мне размывала.

1973


*      *      *

Нынче судьбу мою переходишь вброд.
Долгий глоток свободы.
Наша тюрьма цветет,
полыми стали своды,
милый со мною рядом.

Знаю, что впереди -
крестная мука прощанья
и озлобленье разлада.
Так монотонно счастье...
Нынче зарыт в груди
камень "Забудь".

1973


*      *      *

Лето. Солнечные плесы. Ветер на полях.
Начинаются покосы, грозы в тополях,
в грязном озере лягушки, косяки мальков,
под кроватью у мальчишки банка червяков.

Лето. И ослепло сердце - ни судьбы, ни пут.
Кто мы? Брата или деда в рекруты сдают?
И ответят: "Вы в России. А запрошлый год
о войне в Ерусалиме толковал народ".

1974


*      *      *

Когда волхвы не зажигали свеч,
толпились робко, зябнули у входа,
когда уже затих младенца плач,
и смущена, еще бледна от родов,
молчала мать, склоненная к нему,
то мирный хруст овса, дерев ночных скрипенье,
да мерный снега ход, да в котелке кипенье -
вот звуки первые в младенческую тьму.

Когда под нищий свет одной свечи
к босым ногам Марии на солому
сложили свитки шелка и парчи,
сосуд серебряный склонили к золотому,
заплакала Мария, не стыдясь.
Залог Его пути, дары сверкали жестко,
казались щеки детские из воска,
крестообразно тень кидала коновязь.

Мария плакала. И Рождества звезда
склонилась низко в небе. И с поклоном
волхвы простились. Длинная чреда
усталых всадников тянулася по склонам,
метель водила по снегу пером.
Но был спокоен вид и выдох детский,
и праздник звезд над краем Вифлеемским -
все детством показалось и добром.
О, Рождества блистательный приход!
Бессмертного младенца пеленанье!
Земля, как роженица, сына ждет:
метели вой, разверстое дыханье,
и полночью с холмов стекает пот.

Там за стеною, в ледяной пыли,
за небесами, за звездою алой
глаза другой роженицы - земли
следили и счастливо, и устало,
не веря обновленью своему...

Смотри, Мария, видишь, голубица,
как счастливо земля себе дивится,
и это чудо - Сыну твоему!

1974


*      *      *

На болотистой почве
в обветшалых домах
сельсовет или почта,
баня или сельмаг.
Выше - теплая туча пожелтела с краев...
Я не знаю, что лучше -
это детство мое.

Там пространство раскрыто,
как пустая ладонь,
небо к ночи налито
золотою водой,
кротко потными лбами,
словно дети к окну,
избы, клети и бани
припадают к нему.
Их землею заносит,
прибирает во тьму, и никто не прокосит
путь к крыльцу моему.

1974


*      *      *

Ничего не проси у страны - ни любви, ни суда,
первородства души не заменишь ее чечевицей.
Сколько можно, несу непосильное бремя труда
соглядатая, очевидца.

Робкий шепот окраин, столиц заговорщицкий шум
чуть колеблют и дразнят листы летописного свода,
но как тайный судья, соучастник судьбы, тугодум -
вывожу на полях неизвестное слово "свобода".

Не возьму ни гроша и ни капли вина не пролью
в причащеньи судьбы ко стыду нерастраченной силы,
к нерожденной душе, к одиночеству в отчем краю,
к этой грязной бумаге, где жизнь изошла на чернила.

1974


*      *      *
В. Ширали

Мы выживем, не вымрем от беды,
угарный дым нас не отравит,
в дни голода душа сорвет плоды
из сада памяти. Цветущие сады
она без сожаленья стравит.
Не умереть бы.
Ледяной воды
нам память милосердно ковшик ставит.

Мы выживем. За счет прошедших дней,
бесслезных лет, садов любви железных,
и потому, что нам жилось черней,
чем в яме пустозерской. Столько дней
мы берегли остылый, бесполезный
глоток тепла из памяти своей.

1974


*      *      *

В город Пушкин поедем, друзей навестим, посчитаем потери.
Здравствуй, дом невысокий, рогожей обитые двери,
рыхлый свет за окном до полуночи станет светиться,
загребает крылом царскосельская древняя птица.

Голубь мира над нами дряхлеет, тучнеет, кружится,
разрушая фонтаны, студеная катит водица,
этот строеный парк - к декабрю только остов да балки,
купол церкви горит булавою дамасской закалки.

В город Пушкин поедем, а в полночь вернемся оттуда,
голубые шары принесем, потеряем у пруда,
водкой горло сожгло или воздух сомкнулся железом -
нет дыханья в груди на пути окровавленным лесом.

Вот он, осени дом, обнаженье древесного сердца,
кривизною страданья отмеченный рост страстотерпца,
бестелесны в лесу, мы застыли у самого края,
он бредет мимо нас, алый пот с облаков отирая.

Помнишь пламя дерев, пепелище остывшее луга,
непросохший бетон, горизонты смыкающий туго,
хруст сучка под ногой, нашатырь, восходящий над парком,
иностранный автобус, заваленный набок под аркой.

Я рассталась, срастаясь навек с этим городом ветхим
под неслышным дождем, под галдящею галочьей сеткой,
из какой глубины я услышу однажды: "Пора мне"?
Парк. Аллея. И смерти прибрежные камни.

1974


*      *      *

Два горбоносых профиля. Обоих -
не превзойти в гордыне.
Один безмолвствует.
Другой отныне
припал к чужой судьбе, как к исцеленью,
а вечность исцелит любое время...

Два вопрошающих. Один почти бесстрастно,
но с тайной ревностью к своей грядущей славе.
Другой - горячим щебетом, неясно,
и не глядеть старается напрасно
в лицо Лауры в золотой оправе.

Наряд почти монашеский. Но светский
округлый жест. А тот с печалью детской
глядит на солнце в золотой пыли
на дикий виноград... Упруг и спутан
он оползает всюду. Холм окутан,
так что травы не видно и земли.

Глядит на холм с вершиною курчавой,
в изгибе изумрудной, сухощавой
реки укрылась пара лебедей,
несет подойник полный экономка,
и в воздухе прозрачном
больно, ломко -
коров мычанье, голоса людей.

"Прочтите же!"
Перекрывая век
палаческой скороговорки, тленья:
"Промчались дни мои, как бы оленя
косящий бег..."

Петрарка слушал. Гостя скорбный лик,
иноязычья грустные немоты -
но сколько "а" и "о" таит в себе язык,
но стрельчатого слова позолота!

Когда стемнело, свет из облаков
осеребрил сидящего поэта,
но этот странный вестник из веков
с Петраркою почти сравнялся светом -
и шире, ярче света полоса...

1974


*      *      *

Век можно провести, читая Геродота:
то скифы персов бьют, то персы жгут кого-то,
но выцветает кровь...
В истории твоей -
оливы шум, крестьянский запах пота.

Мельчает греков грубая семья,
спешит ладья военная в Египет.
Мы горечи чужой не можем выпить,
нам - только имена, как стерни от жнивья,
а посох в те края на камне выбит.

И где она, земля лидийских гордецов,
золотоносных рек и золотых полотен,
где мир в зародыше, где он еще так плотен,
где в небе ходит кровь сожженных городов,
где человек жесток и наг и беззаботен...

1974


*      *      *

Вот и ты возвращаешься в благословенную землю.
Пахнет воском и вереском в старых московских церквах,
там, где у Богородицы плечи в узорных платках,
где прилежные лица святые к высотам подъемлют,
где багровое золото гневно горит в небесах.

Да, и ты возвращаешься, перегорев до конца,
ничего не жалея из жизни, разменянной мелко.
- Вот я - наг и безроден...
Материнские плечи померкли,
и печалью полна драгоценная чаша лица.

Возвращаешься в трудный круговорот бытия,
в жернов мельничный.
Гулит вода, уходя из запруды,
мальчик гонит козленка, и мать его шьет у ручья,
и тяжелого света стекает на жернов струя.
Все - в начале пути, в ожидании чуда.

1974


*      *      *

Я на улицу выйду. Смердит.
Пот рабочий стекает с трамваев,
важный гость на "Аврору" спешит,
черным бесом метнется, пролает.
Светлоглазый ребенок со мной
(тихий шаг в институтские парки),
пламя прелести кроткой земной
на лице его светит неярко.

Повторяй же: "В провалах, в крови -
словно ласточек гнезда слюною -
силой неутолимой любви
материнской - скреплен надо мною
свод небес". Этот город прими,
заповедник советской России:
жесть и известь, секретных НИИ
низколобых - подъезды пустые.

Начиналась застройка с тюрьмы
и с дворца, где не видно хозяев,
у реки, над которою мы,
как бескрылые птицы, играем.

1974


*      *      *

Слепой пастух и каменные овцы.
Дымят овраги, вырытые солнцем,
праматери-земли по ним стекало млеко.
Вот наших судеб край:
овраги да колодцы,
мочи овечьей стойкое болотце,
солончаки да степь -
и до скончанья века.

Наверно, души те, что выгнаны из плоти,
здесь коротают век в забвенье и дремоте
до новой бренности, до будущей тюрьмы.
Заквасят молоко для старика слепого,
овечью шерсть прядут. И забывают слово,
постылый речи плен, в котором вечно мы:

"Земля, не отнимай моих любимых!
Вода, не отбирай моих любимых!
Пойдет моя душа, растеряна и боса,
туда, где есть подруги ей..."

Спеленут сыр травою,
старик качает мертвой головою,
солончаки в степи - как пыльные колеса.

1974


*      *      *

Мы выехали из лесу. Вповал
в телеге спали дети. Сонный ветер
распаренные лица обдувал,
и неба край, уже горяч и ал,
сиял сквозь ветви.

Еще к деревьям прирастала тень,
ночная птица медленно летела,
и мальчик мой, похож на всех детей,
зарывшись в сено, спал на животе,
и прядка на виске его вспотела.

Цветущая лесная колея,
тихоня-конь, разморенные дети,
и голубое поле льна в просвете...
О, будь благословенна, жизнь моя,
за то, что ты дала минуты эти
пронзительного счастья бытия!

1974