Елена Игнатова

СТИХОТВОРЕНИЯ РАЗНЫХ ЛЕТ

Часть первая

*      *      *

Я не ищу плюща на стене, повилики в ограде,
не вспоминает лицо о листве и прохладе,
полно о них грустить.
Ночью горит бензин, и через гранит аорты
волны балтийские бьют, высунув злые морды,
да в небесах свистит.

Благословенна будь, отчизна меча и плуга,
птицы, каленого дня, мертвого луга,
ласточки и метро.
Я не люблю плюща - он сулит разлуку,
дышащий мох найду, с отвращеньем отдерну руку:
- Сыро, - скажу, - мертво...

1967


*      *      *

Пьяный волк выходит на охоту,
на гулянье, на сырой асфальт.
В городском нестройном хоре нота
хриплая. Так, заглушая альт
голоса влюбленного, выходит.
Марс уже горит на небосводе,
Маркс ему кивает со стены,
бьется ветер с южной стороны.
Погоди, понюхай воздух, Ваня:
перегаром из подвалов тянет,
захлебнувшись, кашляют дворы.
Красные глаза милиционеров.
Над тобой, Любовь-Надежда-Вера,
погуляют нынче топоры.

1968


*      *      *

Пойдем наугад в летний град, летний свет, Летний сад,
где смешано все, где балтийские липы шумят,
там грустная дева, там чуткая дева живет,
едва потемнеет, она с пьедестала проворно сойдет
и тише укора скользит по тропинке сквозной.
О, белая Флора, да греет ли воздух ночной?
Едва ли, едва ли ты травы свои соберешь…
Меж тем пионеры и дети уже поднимают галдеж
в честь общего дедушки и баснописца Крылова
и черные цепи ограды качают сурово.
Прохладно. В аллее пустой после двух
пять юношей бледных читают Евангелие вслух,
и взгляд их так же зорок и неистов,
как на портретах первых коммунистов.
Но все же среди этой суеты
затеплены деревья и кусты,
и Летний сад на парус столь похож,
и где теплее камень ты найдешь?

1968


*      *      *

Мне в этом городе не выпасть из плеяды
орлов Екатерининской эпохи,
хоть вымерли они...
Да и мои дела,
признаться, плохи.

Разбег невероятный есть в граните,
и режет грань бессмертия и смерти,
живое тело делит пополам.
Орлы Екатерины, нынче - к вам!

1967


ПОДВАЛ

В. Портнову

Потребен для души подвал,
в котором зеркало слепое
качается, как с перепоя,
и кажет вместо лиц такое,
что явно - лезет на скандал.

Душа спускается в трактир,
уже в предчувствии разгула,
она хозяину кивнула,
спросонок медлит Мариула
плясать и кружевом трясти.

Как сладко мне в кругу купцов
сидеть на лавке посередке
(дымится блюдо голубцов)
и по обычаю отцов
размачивать печали водкой.

Но пенье - чудо... Расскажи,
как плачем, и как жилы тянет,
как голос бедственно дрожит,
и "степь кругом..." И стынет жир
гусиный.
И как легче станет.

Душе потребен этот стыд
трактирный, квашеное братство,
где каждый каждого простит,
и - есть обиды, нет обид -
тогда уже не разобраться.

1968


*      *      *

- То ли вправду запахло войной, то ли почудилось мне,
будто гривою конь взмахнул, а грива была в огне,
прогорала височная кость, и плавились губы его...
- А на самом деле не было ничего.

- Прогорала височная кость, и пламя текло с моста,
и на новой дождливой земле не вырастет ни куста,
только с неба будет глядеть лицо обожженной луны...
- Господи, разве можно так бояться войны?

1968


*      *      *

О, это сумасшествие - не сад,
весь - монолог трагической актрисы.
И на траве, придавленной росой,
и на лугах, не тронутых косой,
расцвел так пышно, так разнообразно,
что это не прекрасно - безобразно.
В таком саду, где человека нет,
где лишь природа разлита безмерно,
душа тебя покинет незаметно
и только на траве оставит след.

1969


*      *      *

Как зацветает время у виска,
и ласточка несет фонарик света,
ее полет - как будто нить продета.
Вслепую ты паришь, не более легка,
чем долгая любовь, не ждущая ответа.

Я протяженья боли не прерву,
молчаньем оскорбишь и словом искалечишь -
мне все равно. И если время лечит,
то я в безвременье живу.

Так ласточка летит, вскрывая высоту,
прибитое к земле, так зацветает время,
но горше белены оно в цвету,
лиловым пламенем сжигает темноту,
и растворяет землю семя.

1969


*      *      *

Картина Брейгеля. На ней
охотники спешат с охоты.
И вышло небо зеленей,
чем лица спорящих парней,
поставленных вполоборота.
Остановись, остановись
охотник, не спускайся вниз,
и без тебя они в избытке -
приплюснутые телеса,
и надгрызают голоса
бумагу глянцевой открытки.

Добыча оставляет след.
Морозный день. Крапленый снег.
Толпа стоит на перекрестке.
Собаки лезут сквозь кусты.
У них железные хвосты
и ребра, пригнанные жестко.
Спускается охотник. Вот -
деревня. Запах дыма. Вот
он в хижине с соседом пьет.
За окнами уже темнеет.
Холщовый фартук над горой,
снег воспаленный и сырой,
детишек тупоглазых рой -
что зеленей, что зеленее?

1969


*      *      *

Русской сказки гусиные крылья
нам такое сулят изобилье,
что и воздух покажется вкусен.
Бедной сказки домашние гуси,
Конашевича мир шерстяной
нас помирят надолго с зимой,
с переездом в трамвае холодном
и с зарей над каналом Обводным.
Мой любимый над сказкой склонен,
Петроградский район за стеклом,
на восточный манер испечен -
то-то пряничный, то-то смешон.

1969


*      *      *

Не спится.
В ночной прозрачной Лете по ключицы
бредут к рассвету мокрые сады,
и матовое озеро дымится.

Не спится.
Бессонно рыба смотрит из воды,
цветок ночной со звуком отворится,
да вскрикнет птица.

На всей земле единый человек
не спит, но горько сетует, томится.
Его любовь несчастна - целый век
болеть груди, слезам горячим литься.

1970


*      *      *

Едва ли не с начала сентября
на парки опускается заря,
и чувствует озябнувший прохожий
проникновенье осени в гортань,
когда ее отстоенный янтарь
надолго поселяется под кожей.

Вся осень сгустком кажется одним,
а воздух в ней - основа. Недвижим,
вдыхается с медлительною болью,
и стягивает горло горький сок
небес, свисающих над кромкою лесов,
и неба полого, стоящего над полем.

Когда всю глубину его вберешь,
вороны обрываются с берез,
кричат протяжно, кружатся в истоме.
Но луч блеснет, и виден парк насквозь:
жемчужный, ветхий, барственная кость -
мерцающий на мокром черноземе.

1970


*      *      *

Овраги да буераки,
огни отдаленных сел,
старческое лицо собаки,
а под вечер -
веселые разговоры,
жуки и два огонька,
сена пахучий ворох,
в тумане то ли река
шумит, то ли вдали
машины мимо прошли.

Итак, поговорим, поговорим,
о том, что днем в лесу видали дым,
о трудоднях, и как живут в народе,
и что бывает странного в природе,
о будущем... И каждая судьба
уже ясна и выдает себя.

1970


СТРАСТНАЯ НЕДЕЛЯ

В движеньи реки была стройность псалма,
библейских садов шелестение в елях,
в апреле уже забывалась зима,
и теплилась жизнь на вершине холма -
тянулась Страстная неделя.

- Ну что тебе Страсти Христовы, когда
и собственной боли умеешь не слушать?
- Не знаю, откуда мне эта беда -
зловещее солнце и чаша у рта,
и смертное бремя на душу.

- Ну что тебе Страсти Христовы? Смотри:
топочет весна в городском хороводе,
деревья подтаивают изнутри,
под солнцем дымятся теперь пустыри,
движенье в плененной природе.

- Не знаю, не знаю… Но эти семь дней
мерещилась сердцу больному Голгофа
среди городских раскаленных камней,
и проволока в небе, и солнце над ней.
Пустыня. И горечь. И грохот.

1970


ЖЕНА ЛОТА

- Ты обернешься?
- Нет.
- Ты обернешься...
- Нет.
- И в городе своем
увидишь яркий свет,
почуешь едкий дым -
пылает отчий дом.
О горе вам, сады -
Гоморра и Содом!

- Не обернусь. Святым
дано соблазн бороть.
По рекам золотым
несет меня Господь.
- По рекам золотым
несет тебя Господь,
а там орёт сквозь дым
обугленная плоть.
- О чем ручьи поют?
- Там пепел и зола.
Над ангелом встают
два огненных крыла.

- Они виновны.
- Так.
- Они преступны!
- Так.
На грешной наготе
огня расправлен знак,
ребенок на бегу -
багровая звезда...
Ты плачешь?
- Не могу...
Всем поворотом:
- Да.

1970


*      *      *

Дрожат и плещут за окном
тяжелые поля пшеницы,
покажется - она дымится.
Дождь как стена к земле кренится,
полнеба заливает гром,
ни птицы в воздухе сыром,
и мертвая сосна смолится.

1970


*      *      *

Яблоко поднял в руке, а губы сказали - "Люблю",
мы у Дворцового моста ждали рассвета,
створки моста раскрывались, давая проход кораблю,
странного цвета вода, красного цвета.

Все это я увидала, не видя, ослепнув на миг -
"Остановись, не спеши. Не слишком ли рано?"
Темное яблоко света, тяжелое солнце любви
медленно и широко плыло из тумана.

1970


*      *      *

Этот грустный и прекрасный мир,
легким облаком накрытый день,
только ангел над Невой летит,
серебристую роняя тень.

Слюдяное шелестенье крыл,
шестикрылое качанье плеч,
только облако в Неве лежит,
не давая остывать и течь.

Воздух млечен. В нем слюда дрожит.
Затаился обнаженный свет.
Что на сердце за печаль, скажи?
Не любовь, о, не любовь, о, нет...

1970


*      *      *

Когда так хочется, чтобы любили,
тогда и обмануться нет греха:
случайный взгляд, любая чепуха,
нестертый след на придорожной пыли -
все для любви. Когда же он не смог
быть явно для другой, уйти заране,
то к старости письмо или цветок
уже роман, уже воспоминанье.

1971


*      *      *

По вечеру в каверзных санках -
снежком в раскаленную пасть -
влететь в Петербург иностранкой,
письмом на ладони упасть.

Диковинный, варварски-чуждый
литой православный кулич -
все это свинцовое чудо
единым дыханьем постичь,
заплакать, смутиться... А впрочем
глаза мои - холод и мед -
такое ему напророчат,
что он от меня не уйдет.

Но пахнет бедой и утратой,
Сибирью, сводящей с ума,
и этот снежок синеватый,
и эта ночная зима.

1971


*      *      *

Хорош роман эпистолярный.
И то, что начиналось в нас
любовью горькой и угарной,
нежнее музыки сейчас.
В нем холодок неуловимый,
жеманный лепет и испуг,
и если я пишу "любимый",
ты отвечаешь - "милый друг".

1972


*      *      *

А я тогда не поняла,
что здесь - проститься,
что возвращают крылья птице -
а тень вокзального угла
рубила лица.

Как мучился твой бедный рот,
закушен, скошен -
так друг последний предает,
и коршун в грязный небосвод,
как камень, брошен.

Кто уберег меня тогда
от горшей муки?
Я принимала без труда
гримасу горькую стыда
за боль разлуки.

1972


*      *      *

Разлука начиналась так:
прозрачный, в прелести нетленной,
тянулся к небу, зябнул парк,
в листве и глине по колено.

Разрыв был плавен и не крут,
и мы еще не замечали,
что формой повторяет пруд
слезу, когда она в начале.

И становилось на душе
растерянно, свободно, сладко...
Но тяжесть смертная уже
завязывалась под лопаткой.

1972


*      *      *

Пустоты полночи. Земля перепревать ложится.
Лист налитой на землю пал.
Фонарик мрака - в небесах мерцает птица,
и коротко блеснет, боясь упасть в канал,
где света нет.
Теперь сырой туман
стекает по садам на каменные лица.

Пустоты полночи.
В густой воронке света
прохожий скармливает женщине тоску.
Слова расслаблены. Дымится сигарета.
В плаще блестящем он подобен мотыльку,
что к лампе прилетел и требует совета.

Что делает поэт в печальный час теней?
В Неве ночных огней качаются обмылки.
Он из дому идет, одевшись потеплей,
и студенистый свет стекает по затылку,
когда пройдет насквозь туманный Летний сад,
и тени милые к нему на свет летят...

1972


*      *      *

Цветут фабричные огни
по вечерам в каналах,
в июльской городской тени,
где так прохлады мало.

Там, там по вечерам
проходят косяки,
своих воздушных дам
проносят моряки,

сияет серебром
подтаявший гранит,
Нева стоит ребром
и лодки шевелит.

И ветер, как слюда,
у глаз наискосок.
Любовь, гранит, вода...
Вода. Гранит. Песок.

1972


*      *      *

Коловращенье воздуха и толп,
особенное у больничных окон -
свет мертвенный, метели яркий столп
передо мной на улице глубокой.

Гляжу с утра сквозь мутное стекло
на чудо общего передвиженья:
шагает человек без напряженья,
ему не больно и не тяжело,

плывет автобус с теплым животом,
движенье у лотка вихреобразно,
и все это безмолвно и прекрасно...
И я - я тоже миру сопричастна,
в халате сером. С воспаленным ртом.

1972


*      *      *

Лес в грозе. Растворяется в пламени лес,
подломились колени его, обгорели коренья,
залит кровью кипящей, он начал свое воспаренье,
расплываясь по краю небес.

От земли отрывается - как он теперь неуклюж,
словно дымный колосс, облака разгребает руками,
вместо птиц и зверей сотни спекшихся крохотных душ
торопливо взбираясь, царапают твердь коготками.

И на место, где он, принимая конец, изнемог,
в этот дышащий пепел, единую жирную гущу
плоти брошенной - льется с небес кипяток,
и пожарище стонет, пугая живущих.

1972


*      *      *

Когда на деревню плещет гроза кипятком,
берег разбила река и повалено жито,
бьет Илия-пророк по облакам молотком,
а облака грузны, градом набиты.

Но открывается короб небесных сластей:
поле согреет, лесные гостинцы тешат,
и Богородица нежит небесных детей,
чинит рубахи им, мягкие волосы чешет.

Малым на радость Нисский рисует в полях
скользкий закатный воздух, потные крыши,
как молоком наливается к ночи земля,
месяц прозрачный - и самолет повыше.

1972


*      *      *

Там, где Владимир-город жил,
там пахари легли,
и силы из раскрытых жил
на травы истекли -
и стали велики поля,
а реки глубоки...
Ты не вмещаешься, земля,
в монгольские зрачки.

1972


ДЕКАБРЬ

Окостенелый свет расправлен в декабре,
леса оголены и стали без дыханья,
и в длинной полынье на утренней заре -
волос безжизненное колыханье.

Уг?льного зрачка движенья неживы,
и тени на лице на смертные похожи.
Блестящий низкий лоб и скул монгольских швы
меж черною водой и ледяною кожей.

Восходит нежный пар - дыханья волокно,
колеблет волосы подводное движенье...
Лежит российская Горгона. Ей темно,
и тонкой сетью льда лицо оплетено,
и ужаса на нем застыло выраженье.

1972