Алекс Тарн

ЗАПИСКИ КУКЛОВОДА

Иерусалимский журнал




Самостоятельность их поражает воображение. Казалось бы: кто ты, собственно, есть? Крошка глины, комочек праха, пух одуванчиковый… Куда тебе лезть такому, беспомощному, чуть тепленькому, безнадежно одинокому в леденящем урагане? Найди себе закуток потише, затаись и сиди, дыши на ладони, не высовывайся, целее будешь… Ан нет, не хотят. Едва с четверенек привстав, уже норовят в демиурги. И хочешь им помочь, несмышленым: где предостеречь, где подсказать — так нет ведь, не слушают, уши затыкают! И каждый кричит: я сам!.. сам!.. уберите подсказки! Ну что тут сделаешь?

И ведь не скажешь, что это они по глупости. Потому что разум-то у них имеется. Не слишком много, но есть, достаточно, чтобы замечать очевидное. Отчего же они тогда очевидное отрицают? Может быть, из гордости? Иногда до смешного доходит. Взять хоть этого последнего парня. Вчера сидели с ним в кафе за одним столиком, и он, глядя мне в лицо, на полном серьезе утверждал, что меня не существует. Нету.

— Погоди, чувак, — говорил ему я, — с кем же ты тогда сейчас разговариваешь?

— Сам с собой, — говорит.

Представляете?

Я уж и так и сяк… начал доказывать, приводить аргументы, прямо весь извертелся. И все впустую.

— Ты, — говорю, — оглянись, чудило. Кто ж, по-твоему, все эти декорации для тебя построил, если не я?

— Я и построил, — отвечает мне этот наглец на голубом глазу. — А ты тут вовсе ни при чем.

Такое меня тогда зло взяло… Взял со стола стакан, да и плеснул лимонадом в нахальные его зенки… чем не доказательство? Так поверите ли — он даже глазом не моргнул. Утерся, как ни в чем не бывало.

— Ах, — говорит, — какой я неловкий, бокал сам на себя опрокинул.

Слышали? «Бокал»… А это никакой и не бокал вовсе, стакан стаканом, и все тут. Это он нарочно так сказал «бокал», чтобы меня еще больше разозлить. Уж на что они мастера — так это всякие слова придумывать. Разные слова. Бывают среди них хорошие, это верно. Но бывают и уродливые, лживые, как, к примеру, этот «бокал». Ну зачем изобретать какой-то «бокал», если уже есть «стакан»? А я уродство и ложь ненавижу. Все могу снести, кроме этого. Так что, можно сказать, добил он меня своим «бокалом». Ведь, как ни крути, а в запасе у меня всегда имеется некий аргумент, очень веский, потому как — последний.

В общем, подогнал я к той кафешке грузовик, и, когда паренек выходить стал, толкнул его под колеса, несильно, но результативно. В конце концов, моя кукла, что хочу, то и делаю. И он умер. Но напоследок я его слегка попридержал, ненадолго, всего на секунду-другую. Там только голова его из-под грузовика и торчала, остального видно не было, и хорошо, что так, потому как — всмятку. А мне кроме головы-то ничего и не требовалось. Наклонился я над его удивленными глазами и говорю:

— Теперь ты меня видишь?

— Вижу, — говорит.

— Ну вот, — говорю. — А ты спорил. А теперь вокруг посмотри: что там с декорациями происходит?

Он глаза скосил.

— Вижу, — говорит, — все вокруг распадается. И улица, и кафе, и грузовик, и небо… Прямо как чернота наползает.

— Ну, — говорю. — Я ж тебе все это объяснял, а ты не слушал. Почему, спрашивается?

А он мне, дурак, отвечает:

— Хорошо.

— Что, — спрашиваю, — хорошо?

А сам чуть не плачу, потому что все-таки жалко — и его, и декорации.

— Хорошо, — говорит, — что хоть ты остаешься. Все распадается, а ты…

И умер. Из-под грузовика возврата нету, даже когда он декоративный. Что тут скажешь? Сплошное расстройство.

Как бы это так исхитриться, чтобы и куклу сделать, и нервы поберечь? Чтобы радовала глаза и веселила сердце? Тут непременно нужно что-то близкое к совершенству, ни больше, ни меньше. Да, что-то такое, что я полюблю. Собственно, я ее уже люблю, даже еще и не сделав. Но с чего бы начать?

Можно, к примеру, начать с улыбки... Улыбка — это, в общем, беспроигрышно. Она улыбается так, что весь остальной мир — то есть, мой стол, и верстак, и темнота за окном, и все прочие стройматериалы — тут же принимается смущенно крякать, вне себя от собственной неуклюжести. Можно еще добавить профиль, тонкий, точеный, с пружинным вылетом ресниц над крутой линией скулы, и щемящую паутинку пряди над беспомощным виском, и колеблющийся отсвет свечи на матовой щеке. Да, это уже немало. В какой-то момент даже может показаться, что этого вполне хватает, но тут она поднимает голову и, тряхнув копной волос, обрушивает их тяжелую медную лавину на застывшие в восхищении склоны моего сердца.

Вот теперь уже действительно всё. Нет-нет, подождите. Как-то уж больно сладко получается. Давайте, может быть, прочертим эту коротенькую резкую складку у рта… вот так… нет, поглубже. Ну вот... А чтобы ей не было скучно, складке, пусть будет еще этот жест, которым она прижимает к горлу правую руку, словно защищаясь, а то и наоборот, раздумывая, задушить ли саму себя немедленно или несколько повременить. Но это совершенно неважно, что именно она там себе думает, важно же то, что в этот момент она удивительно похожа на растрепанную речную иву или на расхлюстанный ветром цветок, с этой рукой-стеблем, с этой рукой-стволом и покачивающимся сверху усталым, усталым, усталым лицом.

А чтобы вы не спрашивали, откуда я это вдруг взял иву на своем столе, то вот они вам, пожалуйста: и ива, и цветок, и ветер. Теперь, после того, как я построил ее, все эти второстепенные персонажи и декорации даются легче легкого. Я просто смотрю на нее и вижу иву, цветы, ветер… и строю, строю — быстро и безошибочно.

— Вот тебе целый мир, слышишь? Эй!..

Нет, не слышит. А может, слышит, но просто не хочет отвечать. И правильно делает: вы бы, к примеру, откликнулись на такое босяцкое «слышишь!.. эй!..»? Надо бы по имени, но имени у нее пока нет. Как бы ее назвать?.. Во всем, что касается имен, я, честно говоря, слабоват. Знаете, пусть будет Ив, вот что. Ив. По иве, первому существу, которое она мне напомнила.

— Эй, Ив!

Она оборачивается и смотрит на меня с этой своей улыбкой, и мне становится неловко от собственной неуклюжести. Я создал ее всего минуту назад, но уже не знаю, что у нее в голове… Куда она теперь пойдет? Что сделает?

— Эй, Ив, ты куда?


— Как это «куда»? — удивленно говорит она, слегка приподнимая брови. — В город, куда же еще…

Ах, да! Я же совсем забыл про город… Ну, это не беда, вот тебе город, Ив! Она кивает, поворачивается и, не глядя, протягивает назад руку, уверенная, что встретит мою. И я даю, и она, опершись на мое предплечье, осторожно пробует ногою неровные плиты мостовой, как пробуют воду.

— Подожди, Ив!

Но нет, она решительно отталкивается, и след ее пальцев на моем рукаве исчезает, торопясь за узкой ладонью. Догонит? Нет, куда там… Вон она, уже далеко, стоит на выщербленном тротуаре перед автовокзалом, и город обтекает ее серой неразличимой рекой.


Сзади шевелится вокзал, благоухая букетом своих лотков и сортиров, позвякивая криками и быстрыми, вполноги, диалогами, пришепетывая подошвами, вздохами спящих и одышкой опаздывающих. Время от времени в его недрах, сверху, как глас божий, зарождается грубый репродукторный рык. Тяжелый и нечленораздельный, он на несколько мгновений придавливает вокзальную суету и наглым жирным червяком высовывается на улицу. Ив прислушивается — может быть, все-таки объявят посадку? Нет… на юге дожди, шоссе перекрыты… похоже, застряла она здесь до завтрашнего утра, как минимум. Снаружи прохладно. Она съеживается, подносит руку к горлу и застывает так, сгорбившись и опустив плечи. Вкрадчиво подкатывает такси. Шофер перегибается через сиденье; зубы его странно белеют в зеленоватой темноте салона — не иначе как улыбается:

— Эй, рыжая! Садись, довезу!

Ив отрицательно мотает головой, и таксист отваливает. На маленькой площади вечер перемешивает густые сумерки, как в миске, добавляя по вкусу ветра и пыли. В получившемся вареве медленными клецками вращаются автомобили, булькают автобусы, остро пахнет дизельным выхлопом. Ив вздыхает и пожимает плечами. А почему она, собственно говоря, не поехала с этим таксистом?

— Вот только куда, Ив?

— А какая разница? Что тут делать всю ночь на этом вокзале? Что я, привязана к нему, что ли? Вот возьму да и смоюсь…

А билет?

— А сдать билет.

Вот так, просто, пойти и сдать?

— Ага. Вот так просто пойти и сдать. Жестко и непреклонно. И вообще, чем этот город хуже любого другого? Какого черта еще куда-то ехать?

Ив лезет в сумочку и достает смятую пачку сигарет.

— Гляди-ка, последняя… Верный знак. Самое время начать новую жизнь.

Подожди, подожди, — вяло возражаю я без особой надежды. — Так не пойдет. Нельзя же так резко менять планы. Ты ведь все всерьез продумала. Еще пять минут назад ты намеревалась ехать на Юг. Там у тебя подруга, работа…

— Какая подруга? Что ты чушь-то мелешь… мы с ней едва знакомы. Работа? Можно подумать, что речь идет о банкирше-адвокатше! Тоже мне, синекура — официантка на пляже... Подносы таскать я смогу и в городе. Разве нет?

Она воинственно вздергивает подбородок, и я благоразумно ухожу в тень за неимением подходящих аргументов.

— То-то же! Вот возьму чемодан и… а кстати, где чемодан?

Ив принимается панически оглядываться под аккомпанемент моих злорадных смешков.

— Ах, ну конечно! В зале, на скамейке…

И она поворачивается, чтобы идти за этим своим чемоданом, но тут, ни с того, ни с сего, под самым ее ухом мощно врубается знаменитый похоронный марш, настолько громко и неожиданно, что Ив шарахается в сторону.

— Это что, знак?

Нет, Ив, что ты... Не будь такой суеверной, девочка. Я на такие дешевые трюки не способен. Я всегда говорю прямо, без иносказаний, разве нет? А это всего лишь музыкант, обычный уличный музыкант.

Это и в самом деле всего лишь уличный музыкант, пристроившийся со своей пианолой сбоку от вокзального зева. Проходя в зал, Ив бросает ему монетку, и он отвечает скорбным кивком в такт тягучим шопеновским страданиям.

Обмен билета на деньги проходит на удивление быстро, что лишний раз убеждает Ив в правильности ее спонтанного выбора. Она вообще предпочитает действовать именно так, ориентируясь на мгновенные подсказки интуиции, вылавливая знаки и приметы из повседневной сумятицы мелких событий. Кстати подошедший или, наоборот, безнадежно опаздывающий автобус, случайно услышанная реплика, неожиданно проглянувшее солнце, высунувшаяся из переулка дворняжка, полнолуние и лужа на дороге отчего-то всегда оказываются для нее достаточно веским основанием для принятия решений, обычно именуемых «жизненно важными». И хотя результаты трудно назвать блестящими, никто не может поручиться, что более конвенциональный метод имел бы лучшие последствия.

Да, наверное... я, во всяком случае, не поручусь.

Решительно стуча чемоданными колесиками, Ив выходит на прежнее место перед вокзалом и останавливается, выбирая направление. За несколько минут ее отсутствия привокзальное варево загустело еще круче. Русла вливающихся в площадь улиц уже почти неразличимы в однородном месиве смога, темноты и люминесцентного марева реклам. В которую из них? Хваленая интуиция, как назло, проявляет совсем несвойственную ей молчаливость.

Я тоже молчу. Сама кашу заварила, сама и расхлебывай.

Девушка неуверенно переступает с ноги на ногу.

— Алло, госпожа! Алло!

Ив оборачивается. Музыкант, привстав на своем месте, призывно машет ей рукой.

— Ну вот он, знак, — облегченно вздыхает Ив. — А ты волновалась…

Волоча за собою чемодан, она подходит к пианисту.

— Да?..

Увы, наглец не смотрит на нее, копошась в бесформенной куче тряпья у себя за спиной. Ив возмущенно дергает плечом и уже поворачивается уходить, но тут музыкант торжествующим жестом вытаскивает на свет неожиданно чистую подушку.

— Вот! — говорит он, улыбаясь обезоруживающе широкой гнилозубой улыбкой. — Седай сюда, красивая. А то стоишь там, как подосиновик, вид загораживаешь.

Ив медлит, тщетно борясь с любопытством.

— Да ты не бойся, — заверяет музыкант, неправильно истолковав ее колебания. — Насекомых нету. Были когда-то, врать не стану, но сейчас нету. Сейчас мы со Жмуром интеллигенты…

Он начинает суетиться, все так же не вставая с места, но на удивление быстро и толково организуя окружающее пространство: расстилает на мостовой большой пластиковый мешок, пристраивает на нем Ивин чемодан, наверх водружает подушку и, наконец, распахивается в широком приглашающем жесте:

— Королеве — трон! А как же иначе… Сидай! Тебя как зовут?

— Ив, — отвечает она, решительно усаживаясь на «троне».

— Ив! — восторженно вопит пианист. — Королева ив! Царица полей!..

— Ну уж нет, — с достоинством возражает Ив. — Царица полей — это кукуруза. Кукурузой — не желаю!

— Не желаю... — завороженно повторяет за ней странный музыкант, склонив голову и будто вслушиваясь в ритм этих обыкновенных слов. — Не желаю... Ах! Конечно! Исполняем любое желание королевы!

Он кивает и, вдохновенно запрокинув косматую голову, опускает руки на клавиши. Ив уже раскатывает губу, ожидая услышать что-то церемониально-торжественное в свою королевскую честь, но, к ее удивлению, пианола вновь заряжает траурный марш Шопена.

Новый Ивин знакомый работает всем телом, преувеличенно высоко поднимая руки и с африканской страстью обрушивая их на несчастный инструмент. Голова его дергается из стороны в сторону, как у горячечного больного; длинные, заплетенные в косички волосы черным с проседью облаком мечутся вокруг, задевая зазевавшихся прохожих. И те, видимо, с испуга или еще почему-то не остаются в долгу. Деньги так и сыпятся в широкополую шляпу артиста. Закончив играть, он вытирает пот со лба и подмигивает.

— Каждые пять минут, как штык. Двенадцать шопенов в час, девяносто шесть — за смену. Работа есть работа… Зато и заработок — дай Бог всякому.

Пианист тянется за шляпой и ловким кругообразным движением подбирает деньги.

— В среднем червонец за раз, спасибо Шопену… Мементо мори!

— А ты что, только похоронку играешь? — удивляется Ив.

— Я? — смеется пианист. — Я вообще не играю. Ты что, не заметила? Это потому, что ты не музыкантша, как и я. Меня вот слухом Бог обидел. За музыку у нас Жмур отвечает.

— Жмур?

— Ну да, Жмур… — он кивает на свой инструмент. — Это же органчик. Он только на похоронный марш запрограммирован, оттого и зовется Жмуром. А я, видишь, при нем, как Зубин Мета — дирижером. Изображаю бурную деятельность. У меня, кстати, и кликуха такая — Зубин Мета.

Ив улыбается.

— А что ж ты такую мрачную программу выбрал, Зубин Мета? Нашел бы чего повеселее…

— Ошибаешься, королева! На веселом много не соберешь. А смерть, она завсегда в моде. Люди этого любят. Мне один парень так объяснил. Если, говорит, ты похоронный марш в состоянии услышать, то значит — жив пока еще. Кто-то другой вот ноги протянул, а ты еще ходишь! И поэтому получается, что нету на земле более жизнеутверждающей мелодии, чем эта. Во как!

Он умолкает, покряхтывая и качая головой, как будто собираясь с духом. Наконец решившись, артист снова ныряет в кучу у себя за спиной и на этот раз выуживает новенький бубен с маленькими металлическими тарелочками по обечайке.

— У меня к тебе деловое предложение, королева, — говорит он смущенно. — Видишь ли, местный полицейский начальник нас со Жмуром допекает. Совсем достал. Я уж ему отчисления увеличил, все равно не отстает. Ты, говорит, не Зубин Мета, а мошенник. Ты, говорит, вместо живой музыки людям суррогат втюхиваешь, а потому подпадаешь под уголовную статью закона. Даю тебе, говорит, неделю. Либо начинай играть по-настоящему, либо — уматывай… Вот я и подумал: если бы кто-нибудь сидел здесь рядом и хотя бы легонько потряхивал в такт Жмуру этим инструментом, то тогда ведь получилась бы самая настоящая живая музыка, правда? Даже целый оркестр! А, королева? Войдешь в долю? Тридцать процентов выручки — тебе.

Последние предложения он произносит просто даже умоляюще.

— Ты что, серьезно?

— Конечно! — заверяет ее привокзальный Зубин Мета со свойственной индийским дирижерам горячностью. — Ты лучше всех подходишь. Во-первых, ты офигительно рыжая, тебя далеко видать, даже в темноте. Это, так сказать, дальняя реклама. Во-вторых, ты офигительно красивая — это реклама ближняя. В-третьих, в музыке ни хрена не смыслишь, как и я, а значит, нос задирать не станешь. Все плюсы налицо... Не согласна на тридцать — давай тридцать пять! Больше, извини, не могу. Жмур тоже в доле — ремонты, то да се…

— Сорок, — твердо говорит Ив. — Нам двоим поровну, а Жмур и двадцатью процентами обойдется.

— Королева… — восхищенно всплескивает руками Зубин Мета. — Ну как есть королева! Не зря я на тебя сразу глаз положил. Договорились! Играй!

Он нажимает на кнопку, запускающую Жмура, и с новой силой обрушивается на клавиатуру. Ив пробует бубен, сначала робко, потом все громче и увереннее. Попадать в такт простой мелодии и в самом деле не составляет труда. Прохожие исправно бросают монетки.

Закончив играть, Зубин Мета проверяет выручку.

— Двадцать пять! — торжествующе объявляет он. — Сто пятьдесят процентов экономического роста! Эх, золото ты мое рыжее! Играем еще пять раз и идем в кабак, обмывать. Выпьем за искренний союз, связующий Моцарта и Сальери! Я угощаю.

«Ну вот, — думает Ив. — Работа уже есть. А там, глядишь, и с жильем разберемся… и со всем прочим…»

С чем ты там разберешься, глупая девчонка? Посмотри на него внимательнее, дурочка... да разве он тебе пара, этот гнилозубый ловкач? Ну, нет... такого безобразия я не допущу. Если уж ей так непременно, кровь из носу, потребовался друг и партнер, то придется позаботиться об этом специальным образом… Я осторожно протягиваю руку и хирургически точным движением вытаскиваю у нее ребро. Вот так...

Ив ойкает.

— Что такое? — с беспокойством спрашивает Зубин Мета. — Или вспомнила чего?

— Нет, — говорит она, держась за бок. — Что-то будто кольнуло... Ничего, уже прошло.

Ну и хорошо. Зачем тебе столько ребер? Я принимаюсь за работу. Мужчину лепить намного легче, чем женщину. Он довольно просто устроен, а потому не требует сложной системы управления. Для этой куклы вполне хватает трех-четырех ниток, дергая за которые гарантированно получаешь необходимый результат. Кроме того, незачем уделять такое большое внимание деталям. Поди ошибись при изготовлении женщины… там каждый миллиметр важен. Стоит дрогнуть руке, стоит выйти носу чуть длиннее, а ногам — чуть короче, стоит всего лишь одному кустику волос оказаться по недосмотру не на макушке, а на губе, — и все, пиши пропало, вся работа насмарку.

В случае же с мужчиной о качестве можно вообще не беспокоиться. Этому примитивному существу решительно наплевать на то, в каком виде он сошел с верстака. Горбатый и кривобокий, щекастый и пузатый, волосатый, как медведь, и очаровательный, как обезьяна, он в любом случае будет непоколебимо уверен в своей совершеннейшей неотразимости. Во всей Вселенной не сыскать более самодовольного и самоуверенного создания. Обычно я леплю их не глядя, пачками, в перерывах между футбольными трансляциями, когда все равно делать нечего и надо как-то убить время.

Но на этот раз я все-таки стараюсь сделать его немного попрезентабельней, ведь это — для нее, для Ив. Будет обидно, если она достанется какому-нибудь уроду. Поэтому сначала я ваяю что-то в духе Аполлона. Выходит красиво, прямоносо и очень мускулисто. Но когда он открывает глаза, то в них светится такой самовлюбленный кретинизм, что меня тошнит прямо на него, и бедняга захлебывается, даже не успев толком родиться. Может, оно и к лучшему? Наученный собственной ошибкой, я леплю куклу попроще, среднюю во всех отношениях. Выходит вполне прилично, хотя и серовато. Я уже собираюсь вдохнуть в него жизнь, но останавливаюсь в последний момент.

— Это ведь для Ив, не так ли? — напоминаю я сам себе. — Неужели даже для нее ты не можешь придумать что-нибудь особенное?

— Но что? Что? Дать ему что-то такое, чего нет у других?

— Нет, не годится: будет, как с Аполлоном… самодовольный чурбан — это ужасно.

— Тогда, наоборот, отними у него что-нибудь, что есть у других.

О! А это, знаете ли, идея… Я лезу пинцетом в область спинного мозга, заведующую самодовольством, и перевязываю проводник. Интересно, что теперь получится? Хорошо? Плохо? Вообще-то, подобные эксперименты мне не по душе, но дальше раздумывать поздно: Ив уже закончила играть и в настоящий момент едет в кабак со своим новым приятелем. В конце концов, всегда можно вывести парня из игры, если он вдруг начнет блажить или еще что... это ведь всего-навсего кукла, не так ли?

И тем не менее, нужно еще что-нибудь добавить, а не только отнимать. Но что? А! Ну конечно! По крайней мере, на первом этапе он должен уболтать Ив, отвлечь ее от этого чудовищного псевдомузыканта. Следовательно, логично будет добавить ему способностей в области говорильни. Поймав пролетающую искру, я вкладываю ее в рот марионетки, прямиком под язык. Чтоб жег глаголом Ивино сердце. Ну вот, теперь все, теперь готово.

Я вдыхаю в него жизнь, и он садится на верстаке, хмуро оглядываясь по сторонам. Непонятно отчего волнуясь, я жду его первых слов.


— Ну и харя! — говорит он, с отвращением глядя на собственное отражение в висящем на стене зеркале.

Гм… вот так начало… а я-то, дурак, ожидал возвышенной оды…

— Это ты сам, — поясняю я ему на всякий случай.

Он саркастически хмыкает и смотрит на меня, как на полного идиота.


— Да что ты говоришь… А знаешь, ты неглуп для Создателя…

Ну извини, — говорю я смущенно. — Ты ведь только-только открыл глаза. Мог и не знать, что такое зеркало...

— Ты лучше вот что скажи, — перебивает он. — Ты мне похмелье специально организовал или как? Я же вчера чисто физически не мог напиться, потому что вчера меня еще не существовало! Отчего же сегодня башка так трещит, а? За чьи грехи плачу, отче?

Мое смущение возрастает. В самом деле, непорядок. Может, я ему что-то там не то перевязал?..

— Это ничего… — глупо замечаю я. — Это пройдет, ты не волнуйся. Вот тебе пиво… и кой-чего покрепче… и закусь…

Он снова смотрит на меня, и уважения нет в его взгляде.


— Слушай, папаша, — говорит он решительно. — Роди-ка ты меня обратно. Я не хочу, понял? Верни меня назад в глину… или в дерьмо… или... не знаю, из чего ты там лепишь. Слышишь, ты, лепила?..

Но тут я решаю, что хватит с ним цацкаться. Да и время уходит. Так что я просто беру его вместе с пивом, водкой и колбасой и аккуратненько опускаю на скамейку в нужном мне месте, где растрепанные деревья шелестят в липком ночном воздухе, где редкие пожилые прохожие, стуча палочкой, медленно бредут по узким тротуарам и облезлые тупомордые коты дурными голосами предъявляют претензии на облезлых остромордых кошек.

А в остальном все тихо; фонари рассеянно желтеют в ночном тумане да полицейский «форд», лениво пошевеливая красно-синими плечами, медленно ползет вдоль бульвара.

— Нет, ты только глянь… глянь, Абарджиль, — молоденький полицейский останавливает машину и с отвращением сплевывает через открытое окно.

Абарджиль, пожилой жилистый крепыш, дремлющий на соседнем сиденье, недовольно разлепляет набрякшие веки.

— Что такое? Война? Землетрясение? Какой-то ты, Шульман, нервный… вот ведь напарничка Бог послал!

— Да нет, ты глянь на этого типа! Вот ведь мразь! Уу-у-у… — он перегибается к заднему сиденью, за дубинкой.

— Отставить! — коротко командует старший. Он устало трет ладонями лицо, с видимым сожалением сгоняя дремоту и сладкие обрывки только что виденного сна. — Тебе только волю дай… сразу за дубинку! И чему вас только в училище учат?

Он неторопливо закуривает, как бы между делом поглядывая на садовую скамейку, выхваченную ярким светом патрульной машины из полумрака бульвара. Ретивый Шульман включил прожектор, и распростертый на скамейке человек кажется пришпиленным к ней мощным лучом, как амбарная крыса — вилами ловкого фермера. Он моргает и слепо водит левой рукой, тщетно пытаясь укрыть ослепленные светом глаза. В правой зажата початая бутылка водки. Рядом валяются несколько пивных банок, раздраенная буханка черного хлеба, ошметки колбасы в пошедшей жирными пятнами газете. Тут же торчит воткнутый в скамейную доску перочинный ножик.

— Оружие! — азартно взвизгивает Шульман, указывая на нож.

Абарджиль вздыхает и выходит из машины. Его квадратная тень падает на человека, и тот выпрямляется, радуясь неожиданному прикрытию. «Пьян, — определяет Абарджиль, — хотя и не смертельно. Бывает и хуже».

— Оп-па-на… — приветствует их человек, салютуя бутылкой. — Да это ж менты, слава те, Господи! А я уже испугался… думал — инопланетяне на неопознанном газующем объекте. А это менты… Но вы меня тогда не похищайте, ладно? — он хитро грозит полусогнутым пальцем, — потому что похищают инопланетяне, а вы — менты, сатрапы…

— Я тебе, сука, покажу «сатрапы»… — шипит подошедший Шульман. — Абарджиль, давай, я ему вмажу. Ноги чешутся.

— О! А у людей обычно чешутся руки… — печально говорит пьяный. — Может быть, вы все-таки инопланетяне?

Последнее длинное слово дается ему с заметным трудом. Видно, как он взвешивает данное обстоятельство, и в итоге решает все же остановиться на более экономной версии, связанной с ментами, просто потому, что слово «мент» не в пример короче слова «инопланетянин».

— Человеку свойственно выбирать легкие пути, — констатирует он, качая головой. — Не правда ли, господа менты? За это надо бы выпить. Вам не предлагаю… при исполнении, ясен пень…

Он подносит бутылку ко рту и делает большой глоток.

Выругавшись, Шульман шагает вперед и резко взмахивает рукой; бутылка взлетает вверх, крутясь и разбрызгивая сверкающие в луче прожектора капли; затем она немного медлит на границе света и тьмы и исчезает, оставив после себя лишь мокрые пятна на синих полицейских гимнастерках да отдаленный звон разбившегося стекла.

— Я тебе покажу «пень»! — рычит Шульман, хватая человека за ворот. — А ну, предъяви документы!

Но тот не слушает, в изумлении глядя на свою осиротевшую руку.

— Все-таки инопланетяне… — задумчиво произносит он, игнорируя жесткую шульмановскую хватку. — Похитители… вон, бутылку уже похитили. Понятное дело: с самого дорогого начинают, гады.

Опытный Абарджиль отстраняет напарника и садится рядом с потенциальным нарушителем. В отличие от Шульмана, он не знает, кто такие сатрапы и, может быть, поэтому ведет себя намного добрее. Многознание полицейского умножает печаль человеческую.

— А ты молодец, парень, — говорит Абарджиль, на всякий случай все же конфискуя перочинный ножик. — Вычислил нас с первого взгляда. Мы ведь и вправду инопланетяне. И если нам придется взять тебя с собой, то кому-то сильно не поздоровится. Догадываешься, кому? Нет? Даю подсказку: кому-то пьяному и глупому. Теперь понял?.. Ну вот, я же говорил, что ты молодец. Только я тебя брать не хочу. Знаешь, почему? В нашей летающей тарелке тесно, а ты воняешь перегаром, грязен и склонен к неожиданным фортелям. Так что договоримся так: покажи мне свои документы и на этом закончим. Годится? Или у тебя документов нету?

— Как это нету? — обижается человек. — Есть! Водительские права, к примеру… вот! Как же без прав? Без прав мне нельзя… мне еще домой ехать…

Абарджиль морщится, как от зубной боли. Взяв пластиковую карточку, он поворачивает ее к свету.

— Так… Йошиягу Бен-Амоц…

— Для друзей и инопланетян — просто Шайя, — человек отвешивает церемонный поклон.

— Вот что, Шайя, — говорит Абарджиль, вставая. — Мы сейчас садимся в свою тарелку и продолжаем облет вокруг планеты. Как ты, наверное, знаешь, Земля круглая, так что минут через десять мы окажемся в этой же точке. И если к тому моменту ты будешь еще здесь, то придется тебя все-таки похитить. Усек? В общем, я надеюсь на твою сообразительность…

Он вразвалку идет к машине, брезгливо обнюхивая водочное пятно на рукаве.

— Ты что ж, так его и отпустишь? — изумленно спрашивает поспешающий следом Шульман. — Это же шваль… таких надо подметать с улицы, как мусор.

Абарджиль неторопливо усаживается и щелкает пристежным ремнем.

— Злой ты, Шульман, — говорит он. — Хорошую карьеру сделаешь, попомни мое слово. Не забудь потом старика Абарджиля, когда в начальники выйдешь.

Шайя Бен-Амоц смотрит вслед отъехавшему патрулю. Вот ведь ментура поганая… ну кому он здесь мешал? Еще и бутылку разбили, сволочи. Вон, осколки, блестят прямо на дорожке; теперь, чего доброго, какой-нибудь малец ногу распорет. Блюстители порядка, мать вашу! Собрать, что ли?..

«Ну ты, парень, даешь, — одергивает он сам себя. — Всех мальцов не убережешь. Ты бы лучше о себе позаботился. Завтра трудный день, хватит лентяйничать, пора бабки делать. Жаль, отдохнуть по-человечески не удалось…»

Отчего же не удалось, Шайя? — подсказываю ему я. — Ночь еще молода, успеешь…

«И в самом деле. Есть тут одно местечко неподалеку...»

Шайя сбрасывает мусор в урну, кидает в кусты остатки колбасы — на радость местной бездомной живности и двигает вниз по бульвару, в сторону паба.

*          *          *

Место называется «Йокнапатофа», по труднопроизносимому имени вымышленной земли. Земли-то, может, и не существует, но висящий внутри сигаретный дым вполне реален. Реальна монументальная темно-коричневая стойка, реальны бутылки с краниками, скрипучие деревянные ступеньки, мрачный бармен со странным лицом, сильно вытянутым вперед и оттого смахивающим на крокодилью морду. Последнее выглядит кстати, ибо привносит в атмосферу бара отчетливые ассоциации с миссисипскими аллигаторами, а значит, и с Йокнапатофой. Достигнутый эффект закрепляется развешанными по стенам драными соломенными шляпами, лошадиной сбруей, а также рыжеватыми дагерротипами, изображающими хижину дяди Тома, неизвестных дам в кринолинах и трудноразличимого усача с трубкой.

— Привет, Шайя! — говорит бармен и щелкает своей ужасной челюстью. По опыту Шайя знает, что это означает улыбку, а потому выдавливает ответную гримасу.

— Привет, Гена… Налей-ка мне чего-нибудь недорогого позабористей. Сегодня я предполагаю напиться.

Вообще-то он Ави, этот бармен, но все русские посетители зовут его Геной — по очевидным соображениям, и тот не возражает, полагая в наивной марокканской своей душе, что это непонятное прозвище как-то связано с джиннами из старых арабских сказок и оттого почетно.

— У тебя все в порядке? — Он смотрит на Шайю с участливой крокодильей заботой. — Может, помочь чем?

— Поможешь, если быстрее нальешь… — Шайя, как правило, не расположен к разговорам, а уж после случившегося на бульваре... Он берет выпивку, собираясь отойти, но, увидев Генину морду, еще более вытянувшуюся от неожиданной и несправедливой обиды, вздыхает и ставит стакан. — Суки ментовские, весь вечер испоганили. Пристали, понимаешь, на бульваре…

Бармен радостно кивает.

— Все беды от ментов, — говорит он убежденно. — И кто их только выдумал на нашу голову? Вон, и Зуба менты гоняют… — Гена наклоняется над стойкой и шепчет в самое шайино ухо. — Смотри, какую он телку отхватил! Настоящая королева, клянусь мамой… вон там, в углу. Ты только сразу не оборачивайся, неудобно…

Шайя пожимает плечами, выпивает залпом, пристукивает стаканом по стойке — давай еще, мол… и тогда уже оборачивается.

— Ну?.. — подмигивает крокодил Гена. — Что я тебе говорил?

— Крашеная… Как твой паршивый виски, — говорит Шайя, поднимая стакан и задумчиво проверяя на свет искрящуюся жидкость. Потом он отчего-то вздыхает и добавляет по-русски, непонятно для крокодилов. — Вискарь в стакане — цвета снегиря…

Гена снова щелкает челюстью, на сей раз возмущенно.

— Да ты что? Натурально рыжая, поверь моему глазу. А насчет виски — не надо. Сам же просил подешевле.

— Натуральная, говоришь? А на спор? — подначивает его Шайя. — Давай на бутылку?

— А как узнаем?

— Биг дил! Подойти да спросить…

— Так прямо она тебе и скажет, — недоверчиво хмыкает Гена.

Шайя с преувеличенной мягкостью опускает на стойку пустой стакан.

— Ну, это смотря как спрашивать… Не в лоб ведь, конечно. Короче, давай бутылку. «Балантайнс», полную.

— Кончай, Шайя. У тебя и денег-то таких нету.

— Не бзди, Геннадий. Денег у меня завтра будет навалом. Продаваться иду, понял?.. И потом, эта конкретная бутылка — в счет твоего будущего проигрыша. Ну?.. Да не жмись ты! Когда я тебя обманывал?

Шайя берет бутылку. Он идет к столику не прямо, а по широкой дуге, дабы не смущать людей излишней целеустремленностью, чуждой местам отдыха трудящихся. Он ставит бутылку на стол и садится, не дожидаясь приглашения.

— Привет, Зуб, — говорит он, глядя на Ив. — Почему бы тебе не представить меня даме?

Он слышит сбоку недовольное сопение Зубина Меты, но ему это как-то по барабану — и сопение, и недовольство, и сам Зубин Мета с его филармонией, городом, страной, планетой и всем остальным космосом. Он вдруг чувствует, что как-то запыхался; и сердце вдруг проявилось ни с того ни с сего… нехорошо это, от этого речь получается с дурацким придыханием, а надо бы покруче так, понебрежней, типа ковбоя на Диком Западе… Никакая она не крашеная, прощай бутылка, даже две… а глаза-то, ядрена матрена… зеленые, веселые, любопытные, и главное, много чего там, в чем за один погляд не разберешься: этажи, этажи, этажи… и все настоящее, камень с бетоном, ни одной картонки, фальшивки, помета голубиного… Ив улыбается, и он отводит взгляд, потому что это уже слишком. Взгляд упирается в Зубина Мету, и Шайя разом приходит в себя и ухмыляется.

Не слишком ли нагловато, Шайя? Смотри, не переиграй…

— Эй, Зуб! Ты что, онемел? Смотри, Гена тебе полбутылки лекарства прислал за счет заведения… — Шайя оборачивается к стойке, машет Гене, и тот согласно кивает им издалека своей крокодильей пастью.

— Лекарство — это хорошо, — неприветливо скрипит Зубин Мета. Он явно не планировал делить свое волшебное соседство с кем-либо другим. — Но ты-то тут при чем? В качестве бесплатного приложения?

— Разве я не ясно выразился? — удивляется Шайя. — Гена прислал тебе полбутылки. Пол! Половину! А вторая половина — моя. Так что извини, придется пить вместе. Но ты не расстраивайся, я не шумный. Я тут тихонечко посижу, свою часть добью и пойду себе, и пойду, и пойду…

Ив смеется, и это добавляет ему сил и еще чего-то. Чего? А, вот… между горлом и левым легким появляется какое-то вдохновенное подрагивание, будто птица бьет крыльями по воде, и из-под крыльев вылетают яркими брызгами красивые сверкающие слова, остроумные и веселые, такие, какие только и должны говориться в ее присутствии.

Эй, Шайя… ты это… чересчур не увлекайся… того гляди, лопнешь от восторга…

Зубин Мета кряхтит, но выбора у него нету: виски уже плещется в стаканах, Ив смотрит выжидающе — мол, знакомь, что молчишь…

— Это Ив, — говорит он. — Звезда нашего ансамбля. А это — Шайя Бен-Амоц, профессиональный трепач и графоман.

— Врет, — протестует Шайя. — Просто трепач. Из графоманов я уже выписался. А вы, значит, Ив… Ева?.. или Иветта?.. Ив…

Он снова натыкается на ее улыбку, и снова смущается, и чтобы скрыть смущение, декламирует, полузакрыв глаза, громко и с подвыванием:

— «И недруга ив плакучих, властителя бликов лунных, архангела Габриэля в ночи заклинают струны…»

— Это Лорка? — неуверенно спрашивает она, и Шайя понимает, что пропал. — Красиво. Только я не плакучая. Рыжие вообще редко плачут. А почему вы Шайя? Для такого имени вы слишком чисто говорите по-русски.

Зубин Мета фыркает.

— Слишком чисто?! Скорее — слишком много… Видишь ли, королева, он ведь не просто так треплется, а по радио, за зарплату. А у них там, как у собак, такие клички приняты, заместо псевдонимов. Шайя! Тьфу!.. никакой он не Шайя, королева. Ты только глянь на него — типичный Боря с Шепетовки.

— Экий ты циник, Зуб, — насмешливо замечает Шайя. — Можно подумать, что ты своим настоящим имечком пользуешься. Ты ведь тоже, небось, какой-нибудь Кирилл… или Мефодий? И, если уж зашла речь о собаках, то мы с тобой, дружище, только тем и отличаемся, что я себе свое имя сам взял, а тебе — собака подарила.

— Какая собака? — изумляется Ив. — Это ведь он по дирижеру… разве не так?

— Ага… — смеется Шайя. — Дирижер, как же, как же… Собачка его покусала, прямо тут, на бульваре. Из-за куска булки поцапались. Шавка боевая оказалась, пометила его зубами основательно. Вот там, на правой ноге. С тех пор наш приятель так и зовется: Зубин Мета. Он потом хозяина шавки еще целый год шантажировал этими зубными метами.

— Какой год? — не выдерживает Зубин Мета. — Что ты мелешь? Противно слушать, честное слово… всего несколько сотен и урвал, говорить не о чем…

— А Жмур? — Ив растерянно поворачивается к своему компаньону. Но тот сидит, мрачно глядя в сторону и проклиная свою глупость. Зачем было тащить Ив в этот ресторан, где столько знакомых? Похвастаться решил, идиот… мол, смотрите, какую я кралю отхватил, завидуйте… Вот и похвастался. Куда ему теперь против этого балабола… Зубин Мета тяжело вздыхает.

— А что Жмур? — отвечает за него Шайя. — На Жмура я же его и надоумил. С таким-то именем надо непременно по музыкальной линии. Вот он и пошел… правда, Зуб? Ну не молчи, маэстро, подтверди историю… Понимаете, Ив, по необъяснимому капризу Создателя существует таинственная обратная связь между нашими именами и нашей судьбой…

И Шайя пускается в длинные и красивые рассуждения на эту нескучную тему. Быстро миновав ряд исторических примеров, он плавно переходит на животрепещущий анализ ее прекрасного имени, нахальнейшим образом используя момент для серии совершенно разнузданных комплиментов. Собственно, вся его речь представляет собою один многосерийный комплимент. Давешняя, вдохновенная, невесть откуда взявшаяся в груди птица без устали бьет крыльями, и из Шайи, как из рога изобилия, сыпятся залихватские сравнения, строчки стихов, имена богинь и художников.

От всей души проэксплуатировав свойства очевидной ивы, он ловко усаживает на ее гибкие ветви иволгу, распевающую на иврите в зарослях иван-чая над рекой Ивонн, несущей свои медленные воды в экзотическом Кот-д-Ивуаре. Из всего этого обладательница имени Ив, конечно же, необходимым образом наследует необыкновенную красоту, гибкость стана, шелковую структуру волос, глубокую загадочность взгляда, целебные свойства души и необузданный африканский темперамент.

Ив смеется. А он забавный парень, этот Шайя… и умница… но весь какой-то будто изломанный…

Конечно, Ив, девочка… разве можно сравнить с ним этого простецкого Зубина Мету? И вообще, обрати внимание, какими глазами он на тебя смотрит. Втрескался по уши, за версту видно. Весь твой, только руку протяни.

Зубин Мета со стуком ставит стакан, как будто прихлопывая муху. Пора кончать эту бодягу. Сейчас ведь совсем задурит голову девке, и — прощай хлебное вокзальное место…

— Ладно, — говорит он напряженно. — Делу время, потехе час. Нам пора. Завтра уйма дел. Ив?..

— Да-да, конечно, — немного помедлив, отзывается Ив. Веселая улыбка ее меркнет на какую-то секунду и тут же возвращается в другом, несколько усталом, словно извиняющемся варианте. — Извините, Шайя. Рада была познакомиться.

— Да-да, конечно, — эхом отвечает Шайя. Будто в ступоре, он смотрит, как они встают, собирают свои узлы и чемоданы, направляются к выходу…

— Подождите!.. — выкрикивает он, и весь паб оборачивается на его отчаянный крик. Гена ухмыляется у стойки, и эта ухмылка возвращает Шайе самообладание. Он догоняет их. — Ив, я же совсем забыл… У меня к вам две просьбы… А ты, Зуб, иди, иди, это быстро.

Зуб смотрит враждебно и в то же время насмешливо.

— Ничего, я подожду.

— Во-первых, телефон…

— Какой телефон? — снова встревает Зубин Мета. — Она только сегодня приехала. Вот завтра найдем какой-нибудь угол, тогда и телефон будет. А пока мне звони, я передам.

Он ухмыляется.

— Слушай, Зуб, — говорит Шайя. — Иногда ты такой душный, что я начинаю понимать ту шавку. Но учти, если я тебя искусаю, то шантажировать будет некого...

Он слегка фамильярно приобнимает Ив за плечи и что-то шелестит ей на ухо щекочущим заговорщицким шепотком. Ив округляет глаза. Ив смеется.

— Ну уж нет, — говорит Ив. — Прощайте, Шайя. В следующий раз будем пить что-нибудь другое.

— Что это было? — с беспокойством спрашивает Зубин Мета на улице. — Что он от тебя хотел?

— Чтобы соврала бармену, будто я крашеная. Спор у них там, видите ли. Странный он, этот Шайя… какой-то несчастный…

— А кто счастливый, королева, кто? — вздыхает артист. — Разве что я, потому что тебя встретил… но и это счастье, чувствую, ненадолго.

*          *          *

— А идите-ка вы, господа хорошие… — тихо, но отчетливо выговаривает Шайя, а потом набирает полную грудь воздуха и очень громко орет — куда именно.

Секретарша за дверью кабинета вздрагивает, краснеет и, топыря густо намазанные фиолетовые губы, обводит посетителей незаметным взглядом из-под ресниц. Но те сидят смирно, потупив очи долу, как и положено самым терпеливым. Нетерпеливые уже давно разбежались, оставив кто номер мобильника, а кто и пару-другую грубых слов. А чего грубить-то? Она, что ли, виновата, что Босс не в графике? К примеру, эту встречу он должен был закончить еще полтора часа тому назад. Секретарша нажимает на кнопку внутренней связи.

— Амнон, ты не забыл, что через пятнадцать минут вы должны быть на митинге?

Босс за дверью вздыхает в трубку:

— Отмени. Нет, погоди… позвони, скажи: будем через час.

Он кладет трубку, устало трет лоб. В кабинете их четверо. Сам, хозяин-барин, старикан на девятом десятке, сухой и шелушащийся, как вобла, но для политики еще вполне крепенький. На предвыборных плакатах под его мудро сморщившейся физиономией написано «Амнон Брук», но соратники и приближенные зовут своего лидера и пока еще премьер-министра просто «Босс». За глаза, понятное дело. Он сидит во главе длинного стола, неподвижный, как памятник вождю, и лишь время от времени переносит тяжесть тела с одной ягодицы на другую, ведя безнадежные переговоры с собственным геморроем.

Сбоку от Босса размещается, как и положено, его правая рука — Арик Бухштаб, по прозвищу «Битл». К ливерпульской четверке он, однако, не имеет никакого отношения. Наоборот, Арик уважает исключительно хоровые народные песни, когда можно вволю похлопать в ладоши заодно с массами. Он особенно хорош, когда заодно с массами, и не только в пении. При чем же здесь «битл»? Да при том, что по характеру своему Арик чистейшей воды жук, жучище, хитрожопый ловчила, каких поискать. В школе его так и прозвали — «Жук», но ближе к старшим классам, изловчившись, он ухитрился переименоваться в неизмеримо более благозвучного «Битла».

Третий — Рома Кнабель, активист с энергичным бобриком над круглым лоснящимся лицом. Людей не принято разделять на породы, но этот — именно из породы профессиональных политшестерок. Он умильно улыбается во все стороны и единственный из всех не выглядит уставшим. Хвост у него отсутствует лишь по чистому недоразумению.

— Ну зачем ты так, Шайя? — говорит он, ласково поглаживая сам себя по голове. — Это грубо. По-моему, предложение Арика более чем великодушное.

— Да плевать я хотел на его предложения, — свирепо отвечает Шайя. — Я вам не кота в мешке продаю. Вы мои способности по предыдущим выборам помните. Если бы не я, вы бы тут стулья не полировали.

При упоминании о стульях Амнон страдальчески морщится и осторожно нагружает правую ягодицу, давая отдых левой. Невзирая на все его старания, геморройные шишки обнаруживают подмену и дружно протестуют.

— Ох… — вырывается у старика.

— Ох? — подхватывает Шайя. — Теперь вы говорите «ох», Амнон? А кто же, по-вашему, тогда выиграл? Уж не надутые ли спецы, которых вы выписали из Вашингтона, с их идиотскими рекомендациями ценой в полтыщи баксов за слово? На них, кстати, деньги нашлись. А что они тут смыслят, в нашем дурдоме?.. Короче, так. Воля ваша, берите кого хотите. Моя такса простая: сорок тысяч на все про все, причем половину вперед. А нет, так я ухожу, прямо сейчас. Догадываетесь, к кому?

Бухштаб хитро щурит глазки.

— Думаешь, там тебе больше дадут?

— Дадут. А не дадут — и на меньшее пойду, просто из окаянства, лишь бы вам, подлецам, насолить. Неблагодарность должна быть наказуема.

— А как же принципы, Шайя? — изумленно вопрошает породистая шестерка. — Неужели ты делаешь это только из-за денег?

— Ты бы, Рома, отодвинулся куда подальше… — мрачно советует ему Шайя. — Чтоб я до твоей принципиальной морды не доплюнул.

Рома беспомощно разводит ручками — что, мол, поделаешь с таким хулиганом? Пауза. В тишине лишь громко стукает стрелка настенных часов, отрубая минуту за минутой от и без того истончившегося ломтя времени.

— Ладно, — говорит Бухштаб, хлопая ладонью по столу. — Тридцать пять. Но учти, это мое последнее слово.

— Тридцать девять. Мне детей кормить надо.

— Нет у тебя детей, Шайя. Сойдемся посередке. Тридцать семь.

— Посередке — это тридцать восемь, — ухмыляется Шайя.

— Тридцать семь пятьсот.

— Плюс машина, ноутбук и мобильник на четыре месяца.

— Рвач ты. Ну зачем тебе машина? У тебя же есть.

— А бензин? А амортизация? А стоянка? — Шайя обводит присутствующих победным взглядом и припечатывает: — Кстати, стоянка — тоже за ваш счет.

Бухштаб вздыхает и смотрит на Босса.

— Ох… — охает Босс, переваливаясь на левую ягодицу. — Нам пора, Арик. Митинг.

— О'кей… — Бухштаб встает. — Рома, подготовь договор с этим пройдохой, пусть подпишет. Шайя, можешь начинать сейчас же.

Он помогает Боссу подняться. Рома, вытянув шею и непроизвольно повизгивая, наблюдает за этой непростой процедурой. В тишине кабинета сухо щелкают суставы. Закрепившись в вертикальном положении, Амнон Брук шагает к выходу, прямой, как генеральная линия.

— Вот еще, нашел фраерка… — фыркает Шайя вслед. — Я, кажется, ясно сказал: половину вперед, плюс тачка, комп и мобила. Тогда и начнем. Сначала зелень, потом понос.

Пропустив вперед Босса, Бухштаб оборачивается.

— Черт с тобой, кровопийца… Рома, подсуетись по-быстрому.

— Какой неприятный тип, — говорит Амнон Брук, спускаясь с Бухштабом на улицу к ждущему их лимузину. — А что, нельзя обойтись без него?

— Можно, — мрачно отвечает Битл. — Но это получится намного дороже. Я ж тебе говорил, Амнон, — доставай деньги. Жми на своих жирных спонсоров…

— Деньги, деньги… только и знаете, что деньги… — ворчит старик, пристраивая свой геморрой на кожаное сиденье. — А ты без денег смоги… ох…

Битл, отвернувшись, молча скалит свою квадратную физиономию советского функционера.

Теперь, когда никто, кроме меня, не видит, в ней появляется что-то волчье. Откуда? Да кто ж его знает? Я ведь его на роль обыкновенного пройдохи готовил, не более… Говорю я вам: самостоятельность кукол поражает воображение. Никогда не знаешь, какой фортель они выкинут в следующую минуту. Впрочем, возможно, это мне просто показалось. Знаете, как иногда бывает: игра света и тени, жизни и смерти, лимузин со шторками…

*          *          *

Звучит он и в самом деле здорово, этот Шайя, оттого и ценится. За словом в карман не лезет. Слова Шайя выхватывает прямо из воздуха студии. Они теснятся там, кашляя от густого сигаретного дыма, робкие, прозрачные, не пришей-кобыле-хвостые. Никто их, бедных, не видит, никому они не нужны. А Шайя вот видит. А Шайе вот они очень даже кстати. Хвать! Хвать! Это туда, это сюда... вот тебе и предложение, можно даже сказать — фраза. Да какая! Хлесткая, быстрая, как плеть. Или наоборот — убойная, душная, тяжелее грязного мартовского сугроба. Или шустрая, хвостатая, неудержимая, как сперматозоид помойного кота. На все нужды, на все вкусы, полный набор.

Особенно хорош Шайя в беседах с радиослушателями.

— Алло! Кто у нас сейчас на проводе? Радиослушатель? Радиослушательница? Здравствуйте!

— Здравствуй, сволочь! — мрачно отзывается неизвестный.

— Добрый день! — радостно восклицает Шайя. — Это кто же у нас такой дружелюбный?

Неизвестный презрительно хмыкает.

— С тобой, гадом, только пидоры дружат.

— Умоляю, подождите, дорогой радиослушатель! — просит Шайя. — Дайте время всем остальным, тем, кто нас слушает в эту минуту, позвонить своим знакомым, близким и дальним. Скорее, друзья! Случай свел нас с удивительно занимательным собеседником. Ручаюсь, вы не пожалеете! Итак, на чем мы остановились?

— Ты пидор. И твой Амнон Брук пидор. И все, кто за него голосует — пидоры.

— Это почему же, дорогой? Вы руководствуетесь какими-то особенными признаками?

— Чего?

— Нет-нет, ничего. Расскажите немного о себе. Судя по богатству вашей речи, вы закончили, как минимум, два университета. Каких?

— Чего?..

И так далее. Рейтинг у Шайи заоблачный. Люди любят словесные игры, а словесные драки — и того пуще. Шайины беседы — сплошная драка. Студия его — бастион, островок блестящего остроумия и убийственной доброжелательности в бурлящем море грязных нападок и подлых намеков, невежественной ругани и хамских тупых угроз. Ловкий и элегантный, как д'Артаньян, молниеносный и могучий, как Супермен, он выходит с легкой рапирой в руке против копий и топоров, дубин и оглобель. Выходит и побеждает за явным преимуществом, не давая никому повода ни на секунду усомниться в своей неминуемой победе. В победе добра над злом, ума над жлобством, дружелюбия над враждебностью... В победе Амнона Брука над его дебильными хулителями.

А при чем тут последнее? Действительно, вроде бы и ни при чем... а все-таки как-то так получается, что и при чем. Потому что непонятно как, но, по какому-то странному стечению обстоятельств, во всех Шайиных беседах явным или неявным образом присутствует Амнон. Как он туда попадает — черт его знает... Сам-то Шайя эту тему никому не навязывает. Это все они, радиослушатели, кто же еще. Не затыкать же рот людям. Мнения, ясное дело, разные. Ну, это и неудивительно — демократия, плюрализм мнений, сами понимаете. Для одних Амнон — пидор и интеллигент паршивый, шляпу надел. Для других — вождь и учитель, премьер-министр, друг детства и боевой соратник. То есть, в конечном счете, баланс соблюдается, что, как известно, является главным для неподкупной демократической прессы.

Хотя всевозможные завистники и злопыхатели, которым не дает спать фантастический Шайин рейтинг, утверждают, что куплен Шайя на корню предвыборным штабом Амнона Брука, что вся его передача — неприкрытая и яростная пропаганда Босса. Гм... Это — что сказать — правда... не отрицать же очевидное. Ну и что? А сами они, эти завистники, не куплены, что ли? Куплены, куплены, к гадалке не ходи. А те, что не куплены, просто никому на фиг не нужны. Рады бы продаться, да никто не заплатит. Платят ведь кому? Тому, у кого рейтинг. А рейтинг у кого? У Шайи. Теперь понятно? То-то же.

Какой-нибудь дурак, может быть, спросит: отчего это именно у Шайи рейтинг, а у завистников — нет? Ведь радиослушатели-то одни и те же. Почему же в эфире они такие разные? У Шайи либо матерятся по-черному, либо мед у них с языка каплет; но и то, и другое — заслушаешься. А у завистников — серые какие-то перепевы, скучные и однообразные. Отчего это? Если бы, скажем, Шайе звонили какие-нибудь супер-пупер марсиане, а завистникам, наоборот, — туго мыслящая протоплазма с Пси Альфа Центавра, то, наверное, была бы соответствующая разница в вопросах. Но тут-то ведь речь идет о тех же самых людях, о тех же самых гражданах той же самой земной державы?

— Разве не так?

— А вот и нетушки, — ответит дураку опытный человек, щедро политый деньгами и грязью и оттого именуемый политтехнологом. — Не так.

Потому что все они придуманы, изобретены, созданы нетленным Шайиным воображением, сотканы из обрывков рыночных перепалок, из интернетовских свар, из уличного переругиванья, из кухонных и телевизионных споров... из воздуха, наконец... Да-да, из воздуха, где плавают их слова, их ругательства и благословения, их клятвы и проклятия, робкие и прозрачные, не пришей-кобыле-хвостые, не видные и не нужные никому. Кроме Шайи.

Все придуманы, все — и те, которые про пидоров, и те, которые про вождя и учителя. И не просто придуманы, а на слова положены с непременными ремарками насчет интонации, крупным шрифтом распечатаны, актерам розданы, да еще и прорепетированы заранее, потому что — ну кто же станет всерьез на актера полагаться? Актер, он, известное дело, существо ненадежное, с заскоками и претензиями. Того гляди, протащит контрабандой какую-нибудь отсебятину: то леди Макбет у него на уме, то принц Гамлет. А Шайе-то принц датский ни к чему, Шайе лотошник эйлатский требуется. Так что без репетиции никак.

В общем, театр, иначе и не скажешь, натуральный театр, с пьесой, режиссурой и постановочным процессом. А с другой стороны, никакой ведь это не театр, правда? В театре зрители знают, что это все понарошку. Кроме, разве что, вон того малыша в третьем ряду, который все за маму хватается. Этот и впрямь Волка боится, но остальные-то совершенно уверены, что никакой перед ними не Волк, а вовсе даже популярный ведущий с детского телеканала, решивший слегка подхалтурить в хлебное время школьных каникул.

Вот так оно, в театре. А у Шайи не то. У Шайи все по-настоящему. Разве созданный им лотошник менее реален, чем его потный прототип, горланящий «три за десять!» на эйлатской набережной? Кто его знает, того типа-прототипа? Скорее всего, нет у него ни семьи, ни кола, ни двора, ничего, кроме карточного азарта, дряхлой тележки да подружки-наркоманки. Если завтра, к примеру, исчезнет он навсегда со своего места, кто о нем вспомнит? Может быть, пара братков, специалистов по выколачиванию долгов, тех самых, что вывалили его мертвое тело с катерка в черную воду залива? Так им ведь эти воспоминания ни к чему, у них новых заказов хватает. Подружка? Какое там... она и себя-то не помнит... В общем, был человек и нету. Да и был ли? Кто его знал, кто видел? Все молчат.

— А! — вдруг вспоминает кто-нибудь особенно дотошный. — Я его помню. Он еще тут стоял, кричал «три за десять!».

— Нет, — возражает другой. — И не он это вовсе. Тут стоял тот самый, который Амнона Брука по радио пидором обругал. Помните?

Ну, как же, как же... Так бы и говорил. Того, который самого премьер-министра пидором обругал, все помнят. Еще бы. Все дружно кивают головами и улыбаются.

— А где он, кстати, сейчас?

— Ну, как же, известное дело... уехал в Австралию, живет там припеваючи.

— Да в какую Австралию? Тут он, в стране. Мой свояк его в Афуле видел. Фалафельную держит. Ряшку отъел вдвое прежнего. — Да... а здорово его тогда Шайя срезал...

— Это да... этот умеет...

Так кто же из них двоих реальнее, скажите на милость, — рыбам скормленный или Шайей придуманный? От одного — ни слуху, ни духу, полный ноль, а другой живет себе припеваючи, ряшку отъел... и все, заметьте, по-настоящему, со свидетелями. Вот то-то и оно... а вы говорите — театр. Никакой это не театр.

А что же это, Шайя?

— Как это — «что»? Акт творения — вот что. Сначала создал Шайя небо и землю... ну и далее по тексту. Чем я хуже тебя?

Гм... и ты в демиурги? Да что это за болезнь такая у вас... Ну чем тебя реальный лотошник не устраивает? Зачем фальшивку лепить?

— Как это — «зачем»? Да ты посмотри на своего реального! Что он такого сказать может, что было бы хоть кому интересно, кроме, конечно, «три за десять»? Он ведь, как рот открывает, так оттуда, прости Господи, такая скучная лажа лезет, что уши вянут в радиусе сорока тысяч километров. Кому он, такой среднестатистический, сдался? А моего вся страна знает. Он — слышал? — ряшку отъел... Кто же после этого фальшивка?

Ну-ну... Все, вроде, у тебя правильно, господин Создатель. Одно только мешает для полной гармонии.

— Это что же?

Я. Я тебе мешаю. Ты вот говоришь: никто реального лотошника не помнит. Я его помню, Шайя. А фальшивку твою — нет, не помню. Как тебе такой взгляд на вещи? Не нравится?

— Знаешь, вот за это тебя и не любят — за то, что вечно ты против очевидности прешь. Ну зачем?

Ага. Это, значит, я против очевидности. Твой виртуальный лотошник — очевидность, а мой, реальный, — наоборот. Послушай, Шайя, может, ты уже и меня заодно объявишь несуществующим? Тогда-то уж точно никто тебе не помешает своими ненужными воспоминаниями.

— Ну вот, обиделся… Ты бы расслабился, а? Было бы о чем спорить… Чушь какая-то… реальный, виртуальный, радио, выборы, Амнон Брук с его идиотскими бухштабами… Да пошли они все! Это ж не для души, ты пойми, чудак. Я потом на эти деньги два года живу… и вот реальнее этого уже ничего не придумаешь. Слышишь?.. Нет? Эй, ты где там?.. Алло! Алло! Кто у нас на проводе? Радиослушатель? Радиослушательница? Здравствуйте!...

И это ведь только радио. «Только» — потому что Шайя Бен-Амоц на все руки мастер. И лозунг зубодробительный слепит, и статейку настрочит, и телепрограмму сконстролит, и программную речь для вождя наваляет — да такую, чтобы слушалась на едином дыхании, с нехитрым простонародным юморком и удачно вставленными присловьями-поговорками, с тонкими многоплановыми шутками и дивными цитатами из уважаемых источников. Чтобы всем была по душе, чтобы одобрительно крякали на рынке усатые игроки в шеш-беш, чтобы посмеивался бакалейщик из лавки на углу, чтобы змеились тонкой улыбочкой презрительные интеллектуалы в модном кафе, чтобы даже саблезубые, злые на весь мир феминистки дружно кивали бы своими уродливо стрижеными головами.

А письма в газеты от несуществующих читателей? А извилистые опросы общественного мнения? А мастерский треп на десяти интернетовских форумах сразу? Кто бы на такое был способен? Никто. А вот Шайя — способен, да еще как! — по высшему разряду качества, по восемнадцать часов в сутки, не прерываясь даже на еду, не отходя от компьютера, от микрофона, от верещащей телефонной трубки.

Вот бежит взмыленный Ромка:

— Срочно!.. требуется!.. реакция на… обращение к… отмежевание от…

— Давай, Ромка, давай… что на этот раз? Ну, это просто, это ерунда… вот тебе двадцать строк, беги дальше, болезный. Нет, стой, погоди! Как там лозунг, готов?.. Ну что ж ты молчишь, давай варианты… Не-е-е, так не пойдет. Скажи художнику, что слово «нет!» должно быть зеленым и в три раза больше, а нос крючком. Как это чей нос? Ты что, Рома, совсем дурак? Вражий нос, чей же еще? Крючковатый нос вызывает у нормальных людей автоматическую реакцию отторжения. Записал? Нет? И правильно, это не для печати. Ладно, дуй отсюда, мешаешь… Нет, погоди! Закажи-ка мне пиццу, коли ты уже здесь.

И так уже три недели, сутки за сутками. Смотри, Шайя, окачуришься в таком режиме. Нельзя же так, без отдыха. Ни тебе по бульвару прошвырнуться, ни тебе в бар заскочить, ни тебе музыку послушать. Впрочем, насчет музыки это не совсем точно. Музыку Шайя как раз таки слушает, находит время. Правда, разнообразием его нынешние музыкальные вкусы не блещут. Похоже, запал мужик на один и тот же мотив, только его и насвистывает. Хотя бы исполнителей варьировал для разнообразия, так ведь нет — непременно подавай ему уличного пианиста и его рыжую шаманку с бубном, тех самых, что играют похоронный марш Шопена, а проще говоря, лабают жмура у главного входа в центральный городской автовокзал.

Три, а то и четыре раза в неделю рука Шайи неожиданно замирает, на полуслове зависнув над клавиатурой; какое-то время он сидит, глядя в пространство, а потом вдруг резко встает, роняя со стола бумаги, газеты, афиши и прочие продукты политической жизнедеятельности, и молча уходит, слегка пошатываясь от непривычности вертикального состояния и на ходу выбрасывая из кармана некстати напомнивший о себе мобильник. В такие моменты ему лучше не попадаться на дороге, а не то зашибет. Ромке вот досталось, бедняге… рубашка хорошая порвана, от Кардена, и на морде царапина. Рубашка-то — фиг с ней, с рубашкой — ее Ромка все равно на счет партийной кассы записал, в графу канцтоваров… а вот с царапиной хуже. С царапиной политическому человеку никак нельзя, даже шестерке. Ну не зверь ли этот Шайя?

Конечно, зверь! С дороги уходи! Вот все и уходят. А Шайя садится в свой казенный «Опель» и едет через неврастенические городские пробки к автобусному вокзалу, музыку слушать. Машину он, понятное дело, бросает где попало: штрафы-то — один черт — из партийной казны, и идет походкой лунатика к зеву главного входа, туда, где светит на всю площадь рыжая шаманская голова.

— Здорово! — приветствует его пианист, пережевывая бублик. — Опять приперся? Что заказывать будем?

Ив улыбается и берется за бубен.

— Если можно, Вторую сонату Шопена… — смиренно отвечает Шайя, расцветая от этой улыбки, как пустыня после первого дождя. — Си бемоль минор, третью часть.

— Ну разве что третью… — ворчит Зубин Мета. — Таксу ты знаешь.

Шайя послушно кладет стольник. Зубин Мета кивает; бумажка исчезает, следуя неуловимому движению его музыкантской кисти.

— Давай, Ив, — говорит он. — Заказ оплочен.

— Ну зачем ты так, Зуб? — протестует рыжая, но над площадью уже плывут привычные звуки похоронного марша, и ей остается только присоединиться со своим бубном.

— Шайя, — с досадой шепчет Ив, закончив играть. — Что ты на меня уставился, как на икону? Неудобно…

Шайя слегка краснеет.

— Ничего страшного, — приходит к нему на помощь Зубин Мета. — Он на концерте. Имеет право.

— А мы тебя по радио слышали, — сообщает Ив.

— Ну и как?

— Редкостная хрень! — радостно констатирует Зубин Мета. Ив смеется, и Шайя — вслед за нею. Совместный смех похож на прикосновение. Нелепо упускать такую возможность, даже если смеются над тобой.

— Слушай, Шайя, — говорит Зубин Мета. — Ты бы, чем сюда на концерты таскаться, пригласил бы Ив куда-нибудь в театр… или хоть в кино. Я ей отпуск дам за ударную работу.

— Ага, — Шайя отводит глаза. — Обязательно. Вот только закончу с этой бодягой. Вы ведь никуда отсюда не уйдете, правда?

— Вот уж чего не знаю, того не знаю… — смеется Ив. — Смотри, Шайя, не упусти своего счастья. Я девушка импульсивная. Сегодня согласна, а завтра…

— Нет, — говорит Шайя, страдая. — Сегодня никак. Ладно, я пошел. Вы тут пока разучите что-нибудь новенькое. Траурный марш Шопена, например.

Зубин Мета смотрит ему вслед, качая головой.

— Давай-ка сыграем, Зуб… — Ив встряхивает бубном. Вид у нее растерянный.

*          *          *

А почему не сегодня, Шайя? Почему не позавчера, не неделю назад? Почему не через два дня… или когда еще там на тебя снова найдет?.. Найдет?.. — Навалится, скрутит жгутом, выкинет из офиса непреодолимая жажда увидеть ее хоть на минутку… Так почему?

— А пошел ты…

Ну а все же?

— А все же? Ну, во-первых, куда я сейчас гожусь? Я ведь теперь хуже зомби. Голова, как параша. Как я в таком виде к ней подойду, к Ив? Что скажу? А ну как из пасти предвыборная агитация полезет? Или речь великого вождя Амнона Брука? И полезет, еще как полезет, не удивляйся. Нет уж… Вот раскручусь с этим дерьмом, получу свои бабки и тогда уже…

Ага. Ну а во-вторых?

— Нету никакого «во-вторых».

Есть, Шайя. Хочешь, про «во-вторых» я тебе сам расскажу? Боишься ты ее, вот что. Уж больно тебя прихватило; прямо наркотическая зависимость какая-то. За свободу свою боишься. Так ведь? А чего бояться-то? Разве ты сейчас свободен?

Звонит телефон. Это Арик Бухштаб, господин министр, битл навозный.

— Алло, Шайя? Ты сейчас свободен?

— Я всегда занят.

— Ну все равно. Надо срочно поговорить.

— Ну так говори.

— Нет, брат, это не по телефону. Я за тобой уже еду. Буду через десять минут.

И все, гудки. Одно слово — начальник, не поспоришь. Кто платит музыкантам, тот заказывает музыку.

Хе-хе… вот как ты, к примеру, когда заказываешь шопеновский марш. И главное, какой у тебя при этом выбор богатый…

Битл предпочитает разговаривать тет-а-тет и не в офисе. Боится жучков. То ли они к нему и в самом деле тянутся, своего чуют, то ли просто паранойя. Наголо бритый топтун в просторном профессиональном пиджаке ловко выпрыгивает наружу, оглядывается и только потом открывает дверцу министерского «вольво». Шайя с Бухштабом выходят на набережную. Там ветер и море. Трава на газоне мокрая от недавнего дождя; хорошо ступать по такой в крепких высоких ботинках. Вот Шайя и ступает, не торопится, ловит кайф, отпустив вперед своего параноидального заказчика. Топтун, согласно инструкции, с недовольным видом топчется сзади. Подобно любой служебной овчарке, он предпочитает, чтобы вверенное ему стадо не разбредалось. Увы, этих овец за ляжки не покусаешь; поэтому, нервно оглядываясь, он терпеливо ждет, пока Шайя присоединится к Битлу, и наконец занимает предписанную позицию, широко расставив ноги и скрестив руки в районе детородного органа. От органа веет уверенным оптимизмом, что успокаивает дополнительно.

— Волны… — доверительно сообщает Бухштаб подошедшему Шайе.

Шайя кивает, подтверждая это тонкое наблюдение. Волны лезут на берег, дыбятся трехметровыми зелеными стенами в коричневых родимых пятнах песка. Берег, со своей стороны, молчит и уважает. Мощные каменные глыбы сидят смирно, скорчившись, подставив увесистым шлепкам моря свои гладкие мокрые спины. Даже квадратная бухштабовская физиономия, похожая на канцелярскую тумбочку, приобретает несвойственное ей выражение задумчивости. Шайя поворачивается к морю спиной и закуривает.

— Как-то у нас не вытанцовывается, Шайя, — говорит Битл, стряхивая с себя неуместную лирику. — Ты опросы видел?

Шайя снова кивает, молча. А что тут говорить, дрянь опросы.

— Ну и?..

— Что ну и?.. — раздраженно отзывается Шайя и затягивается. На ветру сигарета горит быстро, как солома. — Я не волшебник. Думаешь, легко из вашего дерьма конфетки лепить?

— Раньше умел.

— Раньше и дерьмо было другое.

Бухштаб сует руки в карманы, упруго перекачивает с пятки на носок свою значительную фигуру. Что-то у него припасено, у жучилы, чего-то он хочет… Мог бы, конечно, сказать сразу. Но нет, так ведь нельзя, не положено по неписаным правилам бюрократической науки, именуемой «работа с людьми». Для «работы с людьми» требуются солидное рыло и солидные паузы. Вот и эта пауза такая. Предполагается, что под ее тяжестью Шайя должен прогнуться и затаить дыхание, с трепетом ожидая начальственного откровения.

Закончив качаться, Битл издает неопределенное мычание. На языке «работы с людьми» это продолжительное «эээ-э-э-э…» сигнализирует всем смертным в радиусе двадцати метров немедленно прекратить свои дела и удвоить внимание. Обычно так оно и происходит, но хамский Шайя, не дослушав сигнала, длинно сплевывает и принимается многословно сетовать на отсутствие в данной округе общественного туалета, где трудящийся человек мог бы культурно излить избытки своего восхищения красотами окружающей среды.

Сбитый с ритма, Бухштаб обиженно сопит и даже оглядывается на топтуна, неподвижно застывшего невдалеке на своих широко расставленных ногах. Но чем может помочь топтун в этой не предусмотренной наукой ситуации? Собачьим нутром ощутив беспокойство хозяина, он навостряет уши и на всякий случай еще крепче вцепляется в собственный детородный орган. Хватать?.. Бежать?.. Топтать?.. Нет, повелитель снова отворачивается, и топтун медленно расслабляет свой, уже было напрягшийся, загривок.

Шайя достает вторую сигарету.

— Ты говори, чего хотел. А то ведь я так все курево спалю на ветру на этом.

— А, значит, можно? Даешь разрешение? Ну, спасибо… — Битл старается звучать саркастически, но выходит просто жалко.

— Ага… — безмятежно кивает Шайя. — Пожалуйста. И кстати, это свое «эээ-э-э-э» можешь пропустить. Я его уже слышал и учел.

У Битла перехватывает дыхание. «Кончай, — приказывает он сам себе. — Не реагируй. С кем заводишься? Это ж червяк. Растопчешь его потом, при случае, если вообще вспомнишь. А пока дело делай». Он улыбается самой привычной из своих улыбок и сразу же успокаивается. Он даже на пробу снова мычит: «эээ-э-э…» и осторожно косится при этом на Шайю. Но Шайя молчит, ждет.

— Вот что, — говорит Бухштаб. — Нужно запустить что-то очень весомое. Такое, что всех всколыхнет. Что-то проверенное. Короче, я пока это только с Боссом перетер, а теперь вот тебе говорю. Больше никто не знает.

— А можно без этой сверхсекретности? — Шайя морщится и отщелкивает окурок. — А то ведь мне уже за себя страшно.

Битл жизнерадостно смеется.

— Не бойся, писатель. Таких, как ты, мочить ни к чему. Кто тебе, живому, поверит? Ты ж, извини за выражение, даже не шестерка. Тьфу, ублюдок жизни, ничтожный злопыхатель, наемная шариковая авторучка, плюнуть и растереть… — Он с наслаждением плюет и растирает, радуясь возвращению к законным, естественным пропорциям между ним, ферзем, и этим обломком пешки, этой человекообразной мразью. — Ты только не обижайся, ладно? Не обиделся? Ну и хорошо, что ж на правду-то обижаться… Вот… А труп, понимаешь ли, он, наоборот, возбуждает излишние вопросы. Мертвые всегда звучат убедительнее живых, такой, понимаешь ли, парадокс.

— Угу… — задумчиво соглашается Шайя. — Тут ты прав, Битл. Так что вы там такое необыкновенное придумали?

— Покушение! — Битл весело подмигивает. — Враги замыслили физически устранить нашего дорогого Амнона. Потому, что иначе победа его неминуема, ну и так далее, сам развернешь.

— Тю… — разочарованно тянет Шайя. — А я-то думал… Это ведь уже было. Да и не поверит никто. Кому он на хрен сдался, твой сушеный манекен?

— Ну и что ж, что было? Ты пойми, Шайя, все дело в размахе. А размах я тебе обещаю. Сегодня же Ромка притащит материалы. Полиция, служба безопасности… парочка интервью погромче, да раскрутка покруче. Радио закупим, телеканалы, газеты; бабки есть, ты не думай. Ну?

Шайя пожимает плечами.

— Ну, если с бабками, тогда конечно… Но надо действительно много.

— Так я ж тебе говорю: есть бабки! Много! Да для такого дела…

— Ладно, — говорит Шайя. — Попробуем. Может, и впрямь поможет.

*          *          *

На подъезде к автовокзалу пробка. Раздраженные гудки и первобытная, до поножовщины, злоба. Устав материться, Шайя заруливает на платную стоянку, как в тихую бухту.

— Двадцать, — радостно извещает его хозяин бухты, поджарый парень в джинсах и желтой футболке с надписью «Улыбнись!».

Лицо флибустьера излучает исторический оптимизм, как у капитана Флинта, получившего известие о том, что английский и испанский военные флоты утонули одновременно и в полном составе.

— Сколько?.. — охает Шайя. — Побойся Бога, разбойник! Мне всего-то на полчасика. И вообще, у тебя на въезде пятнадцать написано.

Капитан Флинт широко улыбается.

— Написано утром, а сейчас полдень. Не хочешь — не надо, стой в пробке...

— Ох, болтаться тебе на рее... — Шайя достает деньги.

Парень философски качает головой.

— Не боись, мужик, все мы когда-нибудь сдохнем...

Воодушевленный этим обещанием, Шайя выходит со стоянки и поворачивает направо, туда, где метрах в тридцати от него гудит клаксонами ведущая к привокзальной площади улица. Как потом отсюда выбираться? Ничего, вот Шопена послушаем, а там видно будет... Он улыбается, и тут, как будто включенный этой его улыбкой, раздается взрыв. Почему-то сразу понятно, что это именно взрыв, а не землетрясение, не извержение вулкана, не столкновение тяжелых грузовиков, не лопнувший в голове сосуд, не конец света...

Беги скорее, Шайя... это ведь оттуда, с площади...

И он начинает бежать, трудно и медленно, словно в кошмарном сне. И всё вокруг бежит вместе с ним, мешая, толкая его локтями и загораживая дорогу глухими, потными, непреодолимо широкими спинами. Бегут прохожие, бежит капитан Флинт, бежит густой, рябой от криков воздух. Бегут водители застрявших в пробке автомобилей; их дверцы открываются мучительно долго, как бронированные плиты банковских сейфов, и люди с застывшими лицами и замедленными движениями выпрастываются наружу и тоже бегут, высоко поднимая колени. Бегут стены домов, бежит, отставая, вывеска типографии, бежит серый асфальт тротуара, бегут ноги... чьи это?..

Твои ноги, Шайя.

— Но почему так долго, почему? Ведь угол должен быть очень близко!

Все относительно, Шайя...

— А? Что? О чем ты?

Он рывком добрасывает себя до угла, поворачивает и теперь уже разом видит все, измененное до неузнаваемости и все-таки знакомое: торчащую странными обломками площадь, перевернутую машину, развороченный портал автовокзала, неопределенного вида клочья на мостовой, взлохмаченные деревья, обычно пыльно-смиренные, а теперь потрясенные, наклонившиеся в одну сторону, будто рвущиеся убежать, спрятаться, отделиться от корней, ставших вдруг постылыми якорями. А корни не дают; они ведь внизу, корни, в надежной земле... они и знать не хотят о том ужасе, который переживает иссеченная осколками крона. Стой, дерево, терпи.

Но люди — не деревья. Вот они, люди, несутся навстречу Шайе, разинув черные ямы ртов, выпучив остекленевшие глаза, в которых моментальным снимком застыл невозможный ад, почему-то оказавшийся возможным, — почему? Почему? Они бегут навстречу, окровавленные, ободранные, пока еще не чувствующие боли, — только страх, только шок, только этот безответный вопрос: почему?

— Почему, сволочь?..

Да я-то тут при чем? Я, что ли, этот взрыв устроил? Что вы всё на меня валите?

— Будь ты проклят, сука!

Спасающиеся с площади люди добегают до встречных и останавливаются, погасив противоположной волной энергию своего панического бегства. Теперь они нужны друг другу. Те, что оттуда, как будто глотнув, наконец, воздуха, начинают говорить, кричать — громко, беспорядочно, помогая себе руками, всхлипывая, рыдая, выплескивая, выбрасывая, выблевывая переполняющий их ужас. Те, что туда, — слушают, с непристойной жадностью всасывая детали, впиваясь в чужой кошмар, кормясь им, заряжаясь сладким ощущением собственной жизни, собственной целости, ощущением, которое всегда, подобно водоворотам, крутится на границах ревущего потока чужого отчаяния.

— Этого ты хотел? Этого? Будь ты проклят!

Перестань, Шайя, беги скорее туда, на площадь!

— Нет, не могу. Я не смогу это увидеть и выжить. Нет.

Он уже не бежит, он идет туда на ватных ногах, раздвигая грудью, как воду, плещущий вокруг ужас, потоки бессвязных слов, фонтанчики криков и восклицаний.

— Самоубийца, кто же еще?!.. У самого входа!..

— Что у меня с рукой? Что у меня?!.

— У какого входа? Сбоку это было, сбоку!.. рядом с ним, буквально...

— Что с рукой, ну скажите кто-нибудь!..

— Если бы не машина... какое чудо, какое чудо!..

— Да помогите же ему кто-нибудь!..

— А я тебе говорю, прямо у входа! Там, где рыжая пианистка...

— Не трогайте его, просто положите!..

— Господи, Господи!.. Конечно, на куски, вместе с пианино...

— Это обморок, положите его!..

— Что с моей рукой?..

Шайя идет к площади, мертвея с каждым шагом. Площадь стремительно приближается.

— Почему это раньше — когда к углу — было медленно, хотя бежал изо всех сил, а теперь — так быстро, хотя иду еле-еле?

Просто все относительно, Шайя...

— А? Что? О чем ты?.. Слушай, если ты уже тут... я тебя очень прошу, сделай как-нибудь, чтобы... ну пожалуйста. Ну зачем тебе она? Вон ты тут уже скольких... забрал. Оставь ее мне, а? Я тебе нагрубил, это верно, но это я по глупости, ты ведь знаешь... прости, а? Ну пожалуйста... ну что ты молчишь?

Сирена. За ней еще и еще. Визг тормозов. Амбуланс, носилки, полиция. Кто-то хлопает Шайю по плечу. Это парень со стоянки, капитан Флинт. На лице у него — странная смесь боли и восторга.

— Давай скорее, друг! Сейчас менты все перекроют, ничего не увидим...

Да-да, надо скорее... А зачем? Ну как... парень сказал, он знает. Шайя машинально поспешает за желтой футболкой с надписью «Улыбнись!». Где-то он уже видел такую, очень давно. Где?

— Смотри, — говорит парень. — Голова чья-то. Да не там, куда ты смотришь? Вон там, рядом с женщиной. Вот сволочи-то...

Они стоят перед входом в автовокзал. Вокруг — трупы, трупы и оторванные конечности, только это, а раненых нет, где же раненые? Может, уже унесли? И кровь лужами... Шайя наклоняется и поднимает бубен. Бубен жалобно звякает уцелевшими колокольчиками. Колокольчики-то целы, но кожа висит лохмотьями. Нету больше бубна. Нету.

Ну посмотри уже туда, Шайя. Там, слева от входа.

— Нет. Как же я это смогу? Я не смогу.

Шайя смотрит на бесформенную груду там, слева от входа. Там много стекла от лопнувшей витрины и куча каких-то вещей — видимо, выпавших из того же окна... обломки, манекены... нет, это не манекены, вернее, не только манекены. Это тела людей вперемежку с манекенами. Обломки манекенов. Останки людей. Кровь и стекло, остро торчащая кость и сколотый пластик, комья пыльной стекловаты и куски человеческой плоти, обрывки веревок и слипшиеся волосы. Длинные, черные с проседью пряди. Это же... Да, это, наверное, Зуб, Зубин Мета. А где же?..

— Эй, парень, ты что тут делаешь?

Шайя поворачивается, машинально, как манекен. Пожилой полицейский берет его за локоть.

— Абарджиль! — говорит Шайя и улыбается. — Старый друг! Один ты у меня остался.

Абарджиль непонимающе моргает.

— Извини, парень... — Он тянет Шайю назад, за перевернутую машину, подальше от страшного места. — Извини, не помню. Ты иди отсюда, иди... опасно... стекло упадет — разрубит нахрен. Давай, давай... вон туда, за оцепление... Да что ж ты упираешься-то?

— Абарджиль, — говорит Шайя. Он перестает улыбаться и начинает плакать. — Видишь эту волосню, Абарджиль? Это Зубин Мета. А еще у меня тут... А еще...

Он разевает рот, но не может вымолвить ни слова. Только рычит. Рычит или рыдает, или вместе и то, и другое. Абарджиль кивает. В глазах у него слезы. Сколько уже насмотрелся, а все никак не привыкнуть. А у парня шок нешуточный, по всему видать. «Зубин Мета...» — надо же такое придумать. Зубин Мета, небось, автобусом не ездит...

— Пойдем браток, — говорит он мягко. — Все будет хорошо, пойдем...

Шайя слепо шагает назад и наступает на что-то. На что-то? — На Жмура! На окровавленного Жмура, чудом уцелевшего, отлетевшего в сторону от ужасной кучи, фаршированной кусками людей и манекенов. Жмур хрипит, как живой. Шайина нога наступила как раз на кнопку, а уж коли кнопка нажата, то — играй органчик... и он начинает играть свою единственную мелодию, как раньше, как всегда, как на роду написано, как требует от него судьба, именуемая у органчиков программой. Хриплый траурный марш взмывает над страшной площадью, над растерзанными смертью людьми, над посеченной листвой деревьев, над остолбеневшими полицейскими, над кровью, грязью и горем, над бесконечным недоумением, над единственным вопросом: почему? Почему? Как такое возможно? Как?

— Что это? — спрашивает Абарджиль у неба.

— Это Жмур, — шепотом отвечает Шайя. — Вот он. Играет.

Полицейский убивает Жмура каблуком. Хватило бы и одного удара, но он все топчет уже развалившийся механизм, еще и еще, как будто давно умолкшая мелодия продолжает звучать в его ушах, как будто этим можно что-нибудь изменить, что-то вернуть, кого-то защитить, как будто...

— Хватит, Абарджиль... — останавливает его Шайя. — Кончено. Он уже мертв. Все мертвы. Все.

Он идет прочь, глядя под ноги и тщательно обходя... обходя все это. Он выходит за желтую ленту оцепления, продирается сквозь плотный строй зевак, сквозь протянутые руки санитаров, сквозь протянутые микрофоны репортеров...

— Шайя...

— Что?

— Шайя... — говорит пространство голосом Ив.

Шайя зажмуривается. Послушай, если ты и впрямь это сделал, то я обещаю тебе... я обещаю тебе... я не знаю, что я могу тебе обещать взамен, потому что обещать за это всё — слишком мало. Но если это просто такая шутка, то я тебя уничтожу, слышишь?.. я тебя больше чем уничтожу, понял?

— Шайя...

Он поворачивается и открывает глаза. Она стоит напротив него, рыжая и растерянная, прижимая к груди пакет.

— Вот, — говорит она. — Для Зуба. Бурекасы. А там... а там... как же это...

Шайя молча подходит и берет ее обеими руками. Шайя прижимает ее к себе крепко, до боли. Живая. Целая. Она плачет, бормоча что-то неразборчивое.

— Всё… — шепчет Шайя, водя руками по ее спине. Живая. Целая. — Всё. Теперь ты от меня ни на шаг, поняла? Всё.

*          *          *

— Откуда это берется? Еще вчера ничего не было…

Ладно, Ив, своим-то — не надо… как это не было?

Ну хорошо, пусть так, пусть что-то было, но ведь не такое же. Было что-то неясное, смутное, как облако; странное вяжущее чувство, когда он присаживался рядом; непонятная радость, когда впадающая в площадь улица вдруг выплескивала его на привокзальный тротуар, как на берег, когда в неразличимом мелькании лиц, походок, футболок, дымящихся сигарет, жующих ртов, жестикулирующих рук — во всем этом пестром и все-таки однородном вареве вдруг неуловимо проскакивало что-то, тут же заслоненное красномордым одышливым автобусом, и она уже знала — что именно, знала и сердилась на эту дурацкую уверенность, потому что боялась ошибиться, хотя чего тут бояться — подумаешь!.. нашла из-за чего волноваться!..

А она и не волновалась, она встряхивала головой и оборачивалась к витрине, потому что не доставать же зеркальце по такому ничтожному поводу, и убеждалась, что все, вроде бы, в порядке, хотя что там, в витрине, разглядишь, кроме мешков под глазами? И вообще, не сутулься и подними подбородок повыше, тебе идет… Автобус наконец трогался, и за ним не оказывалось никого, кроме прежней однородной людской массы, никого… но она уже чувствовала его близкое присутствие, непонятно, как — может быть, биополе?.. электромагнитные волны?.. атомарные взаимодействия?.. или как это там называется… физика в стакане чая, химия в бурлящей кастрюле привокзальной полуденной площади.

А потом он и в самом деле вдруг становился виден, высовывался из-за спины толстого разлапистого тайманца, из-за необъятных пятицветных штанов, из-за густоволосой голопузости, выпрастывался, как тонкая нервная рука из рукава медвежьей шубы, неожиданно странный, нелепый… бледнолицый лунатик с неверной походкой и глазами, опрокинутыми внутрь.

— Чего это ты так напряглась? — спрашивал тем временем Зуб, да будет земля ему пухом, бедный, бедный Зуб, Зубин Мета, уличный пианист, не знавший ни единой ноты. Ах, Зуб, Зуб… верный служитель искусства! Может быть, на том свете все-таки сжалятся и дадут тебе в награду хоть немножечко музыкального слуха…

— Чего это ты так напряглась? — спрашивал он и оглядывался. — А, понятно… кавалер твой малахольный пожаловал. Эх, королева, королева… ну зачем тебе такой шмендрик?

Но она уже не слушала, она улыбалась навстречу, заранее, просто для того, чтобы немного облегчить ему жизнь, потому что, увидев ее улыбку, он весь расцветал, и распрямлялся, и даже глаза у него на какое-то время поворачивались наружу. Хотя, лучше бы не поворачивались… лунатик, он лунатик и есть, только вот вместо луны у него была она, Ив. Но луне-то что, она-то привыкла, что на нее глазеют. И потом, луна белая, холодная белая блондинка, и это понятно: ведь так намного легче отражать взгляды. А вот попробовала бы она хоть немножечко побыть рыжей, эта луна…

— Шайя, немедленно прекрати! Отвернись! — сердито командовала Ив, когда становилось совсем уж невмоготу, и он отворачивался, краснея и снова опрокидывая внутрь ослепшие от рыжего лунного света глаза.

Ну? И ты еще будешь говорить, что ничего не было?

Да, но не настолько же… Просто я вдруг обнаружила, что жду его ежедневно и расстраиваюсь, если он не приходит. Становлюсь раздражительной стервой и срываю злость на ни в чем не повинном Зубе, а он, бедняга, терпит... Он ведь все понимал, Зуб, да и как было не понять того, что сияло огромными буквами на наших глупых пылающих лбах. Он не мог понять только одного — зачем это мы так мучаемся вместо того, чтобы вцепиться друг в друга, вот прямо сейчас, на месте, не отходя от автобусной кассы? Зачем мы сидим, как олухи, скорчившись от ноющего желания близости, а не впиваемся ртом в рот, не сбегаем по дрожащим и двоящимся ступенькам в привокзальный туалет для того, чтобы немедленно заняться любовью? Почему мы не мчимся, молча, угрюмо глядя перед собой, неважно куда, лишь бы к постели, чтобы уже можно было скинуть с себя мешающее все и прижаться плотнее некуда, и пожалеть, что больше уже нечего снять, кроме разве что кожи?

Это действительно трудно было понять, и сердобольный Зуб неуклюже пытался помочь, как ветеринар на случке двух породистых, но абсолютно бестолковых собак. Почему-то чаще всего он выдвигал идею нашего совместного похода в театр, по-видимому, уповая на то, что общность культурных запросов вернее столкнет нас нос к носу, а точнее, бедро к бедру, чем бесплодное сидение на тротуаре у входа в автовокзал. Бедный, бедный Зуб... Он-то нас в конце концов и свел, но — как?.. Своей ужасною смертью свел, вот ведь как все погано получилось.

Мы легли в постель через час после взрыва. Это ведь не было кощунством, правда? Я думаю, мы просто инстинктивно хотели погасить ту страшную разрушительную энергию смерти встречными взрывами наших оргазмов. Мы просто обязаны были почувствовать, что — живы. И не просто живы, но живы на пике, на взрыде, на судорожном всхлипе, когда жизнь пронзает тебя электрическим разрядом в тысячу вольт от макушки до кончиков пальцев... живы! Мы хотели отдать последний долг Зубину Мета, столь настойчиво и безуспешно пытавшемуся случить наши зажатые дурацкими комплексами тела. Мы хоронили его, лежа друг на друге, плавая в собственном поту, впечатав друг в дружку вибрирующие, слипшиеся животы. Он лежал там, в бесформенной куче, мертвый, разорванный на куски, и ортодоксы в желтых жилетах собирали его пальцы с тротуара... а мы... мы трахались, как кролики, Господи!.. как кролики... как...

Не надо, Ив, ну что ты, перестань...

— Как больно, Господи, как страшно, как...

Ничего, это пройдет, ничего...

— Знаешь, любовь — это зеркало, да-да, зеркало. Кто-то вдруг ставит его перед тобой — вдруг, непонятно как и откуда. Вот он сидит напротив тебя и глядит, но это не просто взгляд, это зеркало, понимаешь? И ты смотришь туда и видишь себя, но в то же время и не совсем себя, а что-то другое, что-то тягучее и легкое, и темное, и сияющее одновременно. То есть нет, не так... сначала ты всего этого не видишь, никаких сияний... просто неудобство какое-то, заминка, туман... и это не опасно, а наоборот, тепло... так начинается... а потом уже и темнота, и сияние, и все такое прочее.

Ив, да ты, никак, бредишь, девочка?

— Не смей!.. Не смей!.. И не смейся!.. Это зеркало, я знаю. И ты втягиваешься в него, как в игру, как в зазеркалье. А там все искажено, там все по-другому. И вот ты смотришь на него уже не просто так, а из этого зазеркалья, уже не ты сама смотришь, а та, зазеркальная Алиса из его зеркала. А она ведь в него влюблена, а как же иначе? Ведь это он сам ее придумал, чему же тогда удивляться?

— И вот она ставит напротив него свое зеркало, и он глядит туда, и видит что-то тягучее и легкое, и темное, и сияющее одновременно... И кажется, что нет этому конца, потому что — какой же может быть конец в двух зеркалах, поставленных друг против друга? Но тогда получается, что любовь бесконечна, правда ведь? Ну, скажи...

Бесконечна. Если только не разбить одно из зеркал.

*          *          *

Ив смотрится в зеркало и остается довольна увиденным. Неужели это она — эта веселая рыжая красавица с искрящимися зелеными глазами? Она, она, кто же еще... На часах — шесть. Шайя обещал быть после восьми. Обещал быть. Ив улыбается. Как это он сказал тогда?.. А, вот: «Я начинаю быть только тогда, когда оказываюсь рядом с тобой». Вот так-то! Она многозначительно качает головой, показывает язык насмешливому шпиону-зеркалу и идет на кухню, где все честно и нет соглядатаев. На кухне — радио: предсказывает теракты и немного дождя на севере. Ив облокачивается на стол и смотрит в окно, где волосатая пальма обмахивает своим жестяным веером киоск и автобусную остановку.

Реклама на радио сменяется музыкой. Сейчас скажут: «Дорогие радиослушатели!»

Радио доверительно приглушает мелодию и говорит: «Дорогие радиослушатели! Мы начинаем нашу ежевечернюю программу "Пророк на шоссе". Автор и ведущий — Шайя Бен-Амоц».

Музыка смолкает, и вкрадчивый голос Шайи оказывается на кухне, рядом с нею, ленивым котом перекатывается по скатерти, ну-у-у же... погладь... Ив улыбается и гладит невидимого кота.

«Привет, друзья! — говорит Шайя. — Привет вам, злобно скрежещущим зубами в безнадежных городских пробках. Не берите в голову, ребята, мой вам совет. Разве напасешься нервов на это сволочное дело? Лучше расслабьтесь, отложите ножи и слушайте своего Шайю — по крайней мере, получите удовольствие за бесплатно вместо удара гаечным ключом по башке.

Привет вам, в час по чайной ложке продвигающимся по так называемым скоростным шоссе. Не клюйте носом, братья и сестры мои по трафику! Ваш верный Шайя не даст вам задремать. Привет и вам, уже свернувшим на ведущие к дому боковые дороги. Еще немного, и вы у цели. Но, умоляю вас, не торопитесь — нет ничего опаснее последнего километра. Снимите ногу с педали, успеете, даю вам слово, слово пророка, Шайи Бен-Амоца! До начала трансляции футбольного матча еще два часа как минимум, так не лучше ли пока позабавиться?

А то, что сегодня будет особенно забавно, — это я вам обещаю. Для начала мы зададим наши вопросы главному полицейскому этой страны относительно упорных слухов о покушении, готовящемся на премьер-министра и канди...»

— Сколько раз я тебя просил не слушать эту пакость? — Шайин голос раздается почему-то сзади, бесцеремонно перебивая того, другого Шайю, который продолжает распинаться там, в радио. — Выключи немедленно.

Ив оборачивается. Он стоит в дверях кухни и смотрит на нее, качая головой.

— Мне скучно, — объясняет она и выключает радио. — Я тебя жду целый день, одна. Вернее, вдвоем с зеркалом.

Шайя подходит и осторожно нюхает ее рыжую макушку. Пахнет, как и следовало ожидать, счастьем.

— Хочешь, пойдем сегодня на великосветский прием? — говорит он севшим голосом. — У Битла день рождения. Мы приглашены. Будет всякая вкусная жрачка, музыка. Хочешь?

Ив встает, потягивается и тщательно прижимается к нему всем своим длинным телом, с удовольствием чувствуя, как вздрагивает в ответ и поет, вибрируя на невозможно высокой ноте, его помраченное любовью существо, как волною отражается в ней, как захлестывает, как несется назад, усиленной мощью, как возвращается снова... Два зеркала, одно против другого, одно в другом.

— Хочу… — сообщает она Шайе на ухо щекочущими губами. — Я теперь всего хочу и чтобы много. Еды, вина, музыки… тебя…

Она влажно чмокает беззащитное Шайино ухо. Поцелуй раскручивается в ушной раковине, как на американской горке, и ухает вниз, в какую-то сладкую пропасть, прихватив по дороге сердце, дыхание, голову… все… оставив только руки.

— Подожди… — говорит Ив его рукам. — Подожди… Не здесь… Пойдем в комнату…

*          *          *

— Пойдем по берегу, ладно?

— А как же... я ведь на каблуках, Шайя.

— Ерунда, сними. Тут можно и босиком.

— А как же... туфли...

— Снимай, говорю. Я тебе потом языком ступни вылижу, глупая. Начисто. Ничего с твоими драгоценными туфлями не случится.

— Да... — говорит она с сомнением и уже садится на скамейку, но тут вспоминает последний аргумент. — А полотенце?

— Дыханием высушу.

— Ах, Шайя, Шайя... где ж ты раньше-то был? Сколько денег на мыло да на полотенца изведено, не сосчитать...

Они идут по влажному краю прилива. Ив шлепает впереди; уже забыв о ценности туфель, она беспечно размахивает ими, держа за узенькие субтильные ремешки. Шайя идет следом, стараясь не наступать рифлеными подошвами своих башмаков на узкие отпечатки ее ног, похожие на восклицательные знаки с решительной круглой пяткой и нежным пером ступни. Они рождаются перед ним, как чудо, на мокрой поверхности песка и немедленно исчезают позади, слизнутые ленивой волной. Это подарок только ему, Шайе. Только он может увидеть невообразимую красоту этих знаков, услышать звонкое эхо этих восклицаний, он и никто другой... кроме разве что злобного, черного, людоедского моря.

— Ив! Ты бы взяла их как-нибудь иначе. Порвутся ведь...

— Ах, да! — спохватывается она и останавливается перехватить туфли.

Шайя смотрит назад. Так и есть. Опять этот тип.

— Смешно сказать, но за мною следят. Уже несколько дней.

— Следят? Ты шутишь?

Шайя усмехается.

— Мне день и ночь покоя не дает мой черный человек...

— Где?

— Вон там, посмотри, только осторожно... сзади, шагах в двадцати. Сел на скамейку, как только мы остановились.

— Никакой он не черный. Светлая футболка в полоску и джинсы. Что ты придумываешь, Шайя? Кому нужно за тобою следить?

Он пожимает плечами.

— А черт его знает... Ладно. Мы уже почти пришли. Нам в тот отель. Так что надевай свои каблуки. Вот, кстати, и кран.

— Кое-кто, между прочим, обещал вылизать...

— Это слишком интимно, любимая. Тем более в виду столь бесцеремонного соглядатая.

— Врешь ты все, Шайя Бен-Амоц. Увиливаешь от ответственности. Надо же такое изобрести — слежка! Ну признайся, что ты это прямо сейчас выдумал!

Ив возмущенно фыркает и, сполоснувшись под краном, садится на скамейку. Шайя стоит рядом, смотрит, как она болтает ногами с целью их скорейшей просушки, и сердце его разрывается от любви.

*          *          *

Пустынный пляж и скамейки, и песок, и море, смывающее с песка восклицательные знаки ее следов. Ив и Шайя ушли, а он все сидит, напряженно уставившись на темную шкуру моря с мерцающими светляками дальних судовых огней. На нем светлая футболка в полоску и джинсы. У него нету лица. Да и откуда ему взяться, лицу? Ведь этот человек — всего лишь мелкий фрагмент фона, один из неприметных участников массовки, которых нанимают сотнями по трешке в день, чтобы они изображали ревущую толпу на стадионе, или военный парад, или многотысячный митинг… короче говоря, что-то крайне незначительное, отчего-то важно именуемое «вечным историческим фоном», или «революционной массой», или «молчаливым большинством», или, на худой случай, «неуправляемым скопищем хулиганов».

Но на самом деле это ни то, ни другое, ни третье, а всего-навсего грубо намалеванный задник, папье-маше в темном углу сцены. А уж связывать подобные картонные явления с «историей» или, тем паче, с «вечностью» — и вовсе смешно. Ну какая такая вечность, господа, сами подумайте? Декорация, она декорация и есть… вернее, сегодня есть, а завтра, наоборот, нет, и след простыл. Вы билет куда покупали — в вечность или на спектакль? Ага, то-то и оно… а в билете время указано, разве не так? Начало представления такого-то и такого-то, тогда-то и тогда-то. Зачем же вы мне тогда про вечность толкуете? Конец там, правда, не указан, это верно, но причины этой неясности чисто технические: поди угадай, какой темп сегодня возьмет дирижер… Да и неясность-то не столь велика: к полуночи, как ни крути, всяко закончим.

А коли так, то стоит ли уделять внимание статистам? Тут на главных героев рук не напасешься, так что на массовку и вовсе не остается ни сил, ни терпения. За куклами глаз да глаз нужен… по-моему, я вам уже говорил, что самостоятельность их поражает воображение. Стоит только на секундочку отвернуться — непременно чего-нибудь отчебучат. Поэтому толпу или любую другую фоновую массу я леплю быстро, грубо и особо не задумываясь. Футболки, джинсы… кто повыше, кто пониже, кто потемнее, кто потолще... а на лица можно не размениваться — светлые пятна ночью, темные пятна днем.

Сейчас он встанет со скамейки и уйдет назад, в свою массовку, в бесформенный ком лиц, джинсов и футболок… иди, парень, иди, не задерживайся, мне тебя не нужно. Мне нужно в отель, вверх по тропинке, и дальше, по широкой асфальтовой дуге — к гостиничному подъезду, щедро сверкающему огнями и цветными бликами полированного мрамора, к огромным стеклянным вращающимся дверям, к запаху роскоши и лакейства, к дорогой обивке ленивых кресел и стерильной поверхности столиков просторного холла.


Ив жмурится от бьющего в глаза света. Вопросительно наклоняет голову ливрейный швейцар, одинаково готовый к двум взаимоисключающим действиям: лизнуть руку или вытолкать взашей.

— Чем могу помочь?

— На вечеринку господина Бухштаба… — рассеянно бросает Шайя. — Куда тут?..

Но навстречу уже спешит, вертя задом, вездесущий Ромка, неутомимый труженик подхвата. Это только с первого взгляда кажется, что такие шестерки, как он, никому на фиг не нужны, что достаточно обзавестись тузами для мощи, королями для власти и дамами для души…

А охрана?

— …ах, да, охрана… ну, тогда еще и вальтами — для пущей уверенности. Так вот: нет, это только кажется, потому что кто же тогда подаст, встретит, вовремя подскажет, подсунет, нальет, поддержит под локоток? Кто, если не Рома? И как это прежде без него обходились? Да и не шестерка он вовсе, а шестеренка, шестереночка, без которой ничто и нигде не крутится, так-то.

— Шайечка, Ивочка! Вам сюда, родные, сюда… Эй, кто там! Пропустить! Ага… вот так… вот и славно…

Ромка, словно лодка, везет их на себе в банкетный зал, раздвигая по дороге топтунов. Топтуны стоят густо, как мыслящий тростник. Ромкин нос лоснится от дружелюбия.

— А мы вас заждались! — сообщает он, обводя рукой зал, полный еды, напитков и публики, особенно разношерстной по случаю предвыборного времени. — Шайечка, с тобой Битл поговорить хочет. Уже два раза спрашивал.

— Какая я тебе шаечка, дурак? — грубо отвечает Шайя. — Ты что, в бане?

— Зачем ты так, Шайя? — ужасается Ив и поворачивает к Ромке смущенную улыбку. — Вы уж извините, ради Бога. Не знаю, какая муха его укусила.

Но Ромка ничуть не обижен. Кто же на Шайю обижается, в самом-то деле?

«Ха-ха, — демонстрирует Ромкина сияющая физиономия. — Что вы, что вы. Никто не должен извиняться, а если кто-то и должен, то пожалуйста, я извинюсь, сколько угодно…»

— Где тут выпить дают… в этом свинарнике? — Шайя уже жалеет, что пришел сюда, да еще и приволок с собой Ив.

Вокруг, наступая друг другу на ноги, теснятся возбужденные краснорылые гости. Вот четверо совершенно одинаковых низовых функционеров обсуждают что-то захватывающе интересное, тесно сблизив коротко стриженные головы с набрякшими складками загривков. Вот похожий на Ромку шустрячок в безупречном костюмчике и белоснежной сорочке с галстучком-бабочкой, привстав на цыпочки, умильно нашептывает какие-то приятные секреты прямо в волосатое бородавчатое ухо начальника средней руки, а тот важно кивает, полуоткрыв рот, полузакрыв глаза и почесывая брюхо, неудержимо выпирающее из мятой растегнутой рубашки. Вот склизкий напомаженный адвокатишка, крапивное семя, гогоча над собственной шуткой, тянется к тарелке с пирожными через головы слитной груды насупленных хмырей, скучковавшихся по признаку какой-то неведомой обиды: куда-то их не позвали, чего-то недодали, зачем-то родили на свет. Вот телевизионный репортер, одновременно наглый и подобострастный, как и подобает истинным лакеям, иронически вздернув красиво выщипанную бровь и по-базарному работая локтями, продирается к дежурной селебрити, а та уже выпячивает навстречу свежеподтянутый бюст и изо всех сил цепляется зубами за сползающую силиконовую улыбку.

— Яду мне, Ромка, яду!

И безотказный Ромка-шестеренка быстро проворачивается вокруг своей оси и жестом фокусника выносит из потных недр гудящего людского механизма полную рюмку чистейшего яда:

— «Боумор», Шайечка… пардон, Шайя, в точности, как ты любишь — сингл-даббл-стрейт!

Шайя опрокидывает рюмку… рюмку-ромку… ромку-похоронку… и закрывает глаза. Виски душистой лавой разливается по улицам его души, хороня под собой невыносимую картину окружающего непотребства.

— Еще! — командует Шайя, не открывая глаз. — И даме, даме не забудь…

— Обижаешь… — огорчается Ромка. — Дама давно охвачена.

И точно — вот она, Ив, стоит рядом, вполне «охваченная», сжимая в пальцах тонкую ножку бокала, и со слегка растерянной улыбкой наблюдает праздничную суету битловской вечеринки. Ей тут определенно нравится — и шум оживленных разговоров, и громкий смех, и яркий свет, и весело подмигивающий небритый толстяк в сандалиях на босу ногу, и заговорщицкие перешептывания, и музыка, и сверхпредупредительный опекун Рома. А растерянность в улыбке относится скорее к непонятной Шайиной резкости. Ну чего это он вдруг взъелся? Почему? Какой же это свинарник? И зачем обижать бедного Рому — вон ведь как старается человек… Ив с недоумением поглядывает на Шайю, протягивающего руку за третьей порцией виски. Таким она его не видела еще никогда — грубым, агрессивным, ненавидящим.

— Шайя, — говорит она удивленно. — Шайя…

Он вздрагивает, смотрит на нее и тут же оттаивает. Он говорит обычным Шайным голосом, льдистые иглы в глазах растворяются, исчезают; он будто поворачивается к ней своей привычной стороной, как подвесной мост укрепленного замка, перекинутый через ров с цветущими кувшинками, мост, который был известен ей только в своем мирном виде, мост, по которому она привыкла бегать, не думая о том, как он смотрится снизу… да и какая разница? Кто его видит там, снизу? — разве что цветы да лягушки… Вот и сейчас крепостной мост снова опущен, и Шайя смотрит на нее своим прежним, до смерти влюбленным взглядом, от которого бегут мурашки и перехватывает дыхание… но поздно — она уже успела увидеть его доселе незнакомую сторону — ту самую, которой назначено встречать приближающегося противника: исцарапанную мечами броню с угрожающими шипами, бойницами и вмятинами от вражеского тарана. Ив поднимает брови.

— Зря мы сюда пришли, любимая, — торопливо говорит Шайя слегка заплетающимся языком. — Такой королеве, как ты, не место среди гоблинов.

Ив с досадой мотает головой.

— Прекрати, Шайя. Я устала сидеть дома. Пожалуйста, не порть вечер — тут так интересно. Может, мы потанцуем? Если ты, конечно, не напьешься в течение ближайших трех минут. Что с тобой?

— Да, действительно… — Шайя смущенно косится на свой пустой стакан. — Извини, родная. Я просто заработался, это ничего… дай мне немного прийти в себя. Потанцуем, конечно, потанцуем. Вот только переговорю с главным троллем и все танцы — твои, пока домой не запросишься. Ладно?

Он берет за локоть умильно улыбающегося Ромку — чтоб не сбежал ненароком:

— Препоручаю тебя заботам этого типа. Он хоть и пудель, но королевский, так что тебе подходит по определению. Можешь почесать его за ухом или подергать за хвост, если блох не боишься.

— Шайя! — протестует Ив. — Роман, пожалуйста, не обращайте внимания. Прямо не знаю, какая муха его укусила…

— Что вы, госпожа Ив, что вы! — Ромка рассыпается дробным благозвучным смешком, каждая нотка которого продумана и отработана многолетней тренировкой. — Кто же обижается на Шайю?

Округлив глаза, Ромка переламывается в пояснице на без десяти шесть и приблизившись таким образом к уху Ив на максимально близкое, но в то же время не нарушающее границ деликатности расстояние, шепчет:

— Он ведь гений! Гений!

Ив улыбается. Какой приятный человек этот Рома… и впрямь немного похож на пуделя, но разве пудель — это плохо? Собаки такие чудесные существа… И Шайю вон как высоко ценит... Но тут Ромка начинает развлекать ее рассказами о присутствующих, и выясняется, что зал буквально набит гениями, топ-моделями и легендарными военными героями, что ставит под некоторое сомнение и ранее провозглашенную Шайину гениальность.

Рассеянно кивая, Ив с беспокойством следит за тем, как Шайя пробирается через толпу к дальнему концу зала, приостанавливаясь у каждого попутного подноса с выпивкой, чтобы сменить пустой стакан на полный.

Похоже, о танцах придется забыть, Ив.

— Да, наверное. Оказывается, я его совсем не знаю.

Глупости. Пожалуйста, без кокетства. Ты же прекрасно понимаешь: он теперь все на свете сравнивает с тобой и не может пережить несоответствия. По-моему, я тебе уже говорил: мужчины устроены слишком просто — они не умеют гнуться, оттого и ломаются с такой легкостью. Даже этот гуттаперчевый угорь, который извивается сейчас рядом с тобой. Гибкость его обманчива…

— Как же я его домой потащу?

Шайя бредет через зал, не разбирая дороги, шатаясь от спины к спине, наступая на ноги, расплескивая чужие бокалы. Своему бокалу он расплескаться не позволяет. Ни з-зз-за что. Ср-рр-разу хлоп!.. и готово! Он ставит пустой стакан на поднос и берет новый. От резкого движения виски все-таки выплескивается на чью-то рубашку. В каком-нибудь другом месте он уже давно бы получил по роже за хамство, но здесь Шайю знают и терпят… что выводит его из себя дополнительным образом.

Как мерзки эти гнусные рыла… сил нету… Первоначальное, смягчающее и маскирующее, «похоронное» действие алкоголя исчезло после третьей рюмки. Теперь каждая новая капля, наоборот, обостряет восприятие, обостряет неприятие, ненависть, отвращение. Но Шайя точно знает, что и это пройдет.

— И это п-п-пройдет… — сообщает он отшатнувшейся от него партийной функционерке в строгом деловом костюме. — П-п-поняла, п-п-проститутка? П-пройдет… да что ко мне эти «п» п-п-привязались?..

Для полноты комплекта он добавляет еще одно существительное, совсем уже неприличное, что парадоксальным манером позволяет функционерке вздохнуть с облегчением, ибо хамство, перевалив через определенный предел, плавно переходит в сумасшествие, а на психов, как известно, не обижаются.

— И это п-пп-пройдет… — печально повторяет Шайя. — Это еще Коэлет прописал. А уж он-то в виски понимал, Коэлет…

Шайя делает еще один глоток. Он знает по опыту: скоро вкус виски покажется ему тошнотворным, и тогда уже можно будет сосредоточиться на этой спасительной внутренней тошноте, отключившись от невыносимой внешней. Внутренняя тошнота, по крайней мере, управляема: два пальца в рот и готово, все прошло… в точности, как Коэлет прописал…

Кто-то берет его за плечо. Это знакомый битловский телохранитель с проводком наушника, сбегающим от приплюснутого борцовского уха куда-то за ворот.

— Проводок бежит за ворот… — поет Шайя, вспомнив счастливое детство и светлую эпоху исторического оптимизма. — Чего тебе, робот?

— Вас ждут, господин Бен-Амоц, — топтун кивает на закрытую дверь в торце зала. — Господин Бухштаб просит поторопиться. Будьте добры.

— Телохранитель… — задумчиво говорит Шайя. — Телохранитель-предохранитель… ты какую часть тела предохраняешь? Презерватив, знаешь ли, он тоже где-то телохранитель… Понял, кто ты есть?

Он радостно выуживает из давней памяти подходящее случаю определение:

— Гандон штопаный, вот ты кто! Телохранитель, блин…

Но стальные пальцы не ослабляют хватки, глаза смотрят со стеклянным отливом, без выражения. Топтун только слегка сгибает ноги в коленях и на долю мгновения напруживается, будто проверяя работу систем и механизмов. Системы и механизмы, как и ожидалось, работают нормально.

— Будьте добры, — повторяет телохранитель с той же интонацией.

Немного подергавшись, Шайя взвешивает свои шансы, вздыхает и подчиняется.

— Сатрапы… — произносит он с ностальгическим оттенком. Это слово тоже оттуда, из детства, из старых телевизионных фильмов в квартире, которая пахла корюшкой по весне и квашеной капустой по осени. — Сатрапы…

Ностальгия, да еще и спьяну — разве это серьезно? Ну что общего у Битла с телевизионным сатрапом? Вот он: сидит себе за двойными дверьми в отдельном от общего зала кабинете, душа и рубашка нараспашку, безо всякого мундира, эполет и аксельбантов, похожий скорее на компьютерного техника, смотрит в экран монитора, крутит джойстиком, посмеивается.

— О, Шайя! Тебя-то мне и надо… Иди сюда, гость дорогой, посмотри на наш зверинец!

Шайя, пошатываясь, подходит. А на экране — это ж надо! — праздничный зал, тот, что за дверью. Правда, изображение здесь черно-белое, что придает ему некоторый оттенок официального документа.

— Смотри, смотри… — Битл хохочет, тыкает в экран толстым указательным пальцем с аккуратно обстриженным ногтем. — Ты только глянь на этого скунса!

На экране напомаженный адвокат, прикрыв рукою рот, что-то шепчет на ухо насупленному толстяку в клетчатой рубахе. Битл трогает джойстик, увеличивая изображение… а ну как удастся прочитать по губам? Какое там… опытный сутяга надежно заслоняет козырьком ладони свои секреты.

— А мы тебя отсюда… — Битл переключается на другую камеру и заходит с противоположной стороны, просачивается, подлезает под неширокую адвокатскую ладошку. — А ну-ка, ну-ка…

С другого бока действительно виднее, но это мало помогает охотнику: вредный адвокатишка ухитряется шептать, почти не шевеля губами.

— Хитрый, сукин сын, — одобрительно кивает Битл. — Только от меня ведь все равно не уйдешь… Микрофончики-то тоже расставлены…

Он оборачивается к Шайе и протягивает сжатую в кулак руку.

— Вот они где у меня сидят, понял?

Битл обводит взглядом комнату. Помимо того монитора, что на столе, по стенам здесь светится еще несколько экранов, мигают огоньками компьютеры.

— Удобно, правда? — говорит Битл самодовольно, и Шайя понимает, что он тоже немного пьян. — Техника… Люблю поиграть. Похоже на кукольный театр: все марионетки как на ладони. А я — главный кукловод. Знай себе за ниточки дергаю. Туда-сюда, туда-сюда…

— Зачем звал? — перебивает Шайя. Его первое удивление прошло, и теперь ему скорее смешно, чем противно. Не дожидаясь приглашения, он присаживается к столу и оглядывается в поисках бутылки. — Где тут у тебя…

— Вот… — откуда-то снизу Битл извлекает хрустальный флакон с дорогой выпивкой. — Много не налью. Во-первых, ты уже набрался, а во-вторых, не в коня корм.

— О тебе же забочусь, — хмыкает Шайя.

Он с некоторым усилием настраивает себя на миролюбивый лад. Сейчас главное — побыстрее вернуться в зал, к Ив. Остальное не так уж и важно…

— Одному пить вредно, — поясняет он.

— Одному напиваться вредно. А пить одному не возбраняется… — Битл берет свой стакан и, мечтательно сощурившись, откидывается в кресле. Его квадратная, слегка обрюзгшая физиономия лоснится довольством, отвислые бульдожьи щеки подрагивают в такт почти неприметному движению челюстей. Стороннему наблюдателю может показаться, что господин министр постоянно что-то пережевывает, но это не так: пасть его большей частью пуста, и мышцы работают вхолостую, как бы для поддержания рабочего тонуса. Битл поднимает палец.

— Удел кукловода — одиночество… — он презрительно кивает на монитор. — Куклы, те да, те пьют вместе. Толпой. Стадом. В этом вся разница. Взять хоть тебя, Шайя… ты кто? Ты ведь тоже кукла, хотя и не дурак. Для того, чтобы быть кукловодом, одного ума недостаточно. Тут особый талант нужен. Особый. А ты — слюнтяй. И потому ты останешься марионеткой, а я… я…

Битл взмахивает рукой и залпом поглатывает коньяк.

«Молчи, — командует себе Шайя. — Молчи и кивай. Сейчас он выговорится, и тогда можно будет уйти. Обычно великих вождей хватает не более чем на десяток-другой идиотских фраз, если конечно, не подсказывать. Вот ты и не подсказывай, молчи себе в тряпочку».

Но молчать трудно. Алкоголь шумит в голове, экраны мониторов плывут перед глазами. Хочется мычать.

— Мму-у-у… мычит Шайя, и ему сразу становится легче.

— Ты чего это? — удивляется министр.

— Стадо… из стада я, вот и мычу. Это ты у нас орел, с высоты клекочешь. Зачем звал-то?

Битл смеется, грозит пальцем.

— Смешной ты все-таки... умник… Слышь, Шайя, а напиши-ка мне книжку. Типа автобиографии. Под моим именем, само собой. Заплачу по-крупному, как тебе и не снилось. До конца жизни хватит, если за год не пропьешь. Я уже и название придумал: «На гребне событий». А? Здорово, правда? Хорошее название — это полдела. Осталось еще полдела: написать. У самого-то у меня на эти глупости времени нету. Политика, сам понимаешь. А ты все равно бездельничаешь, разве не так? Ну, напишешь?

— Мму-у-у… мычит Шайя. — Му-у-у…

Плюнуть бы сейчас в эту потную квадратную будку, разбить об нее граненый коньячный штоф, а потом ногами, ногами… Но нет, не получится — вон, топтун переминается в трех шагах… руки поднять не успеешь. Шайя молча протягивает свой опустевший стакан.

— Э, нет, парень, — говорит Битл, глядя на Шайю с некоторым беспокойством. — Больше не налью. Ты, вон, и так лыка не вяжешь. А нам с тобой еще одно дельце обговорить надо, небольшое, но важное… Ээ-э-э…

Он затягивает это свое многозначительное начальственное «Ээ-э-э…» и все остальные присутствующие в комнате люди — техник, референт и два топтуна — тут же вскидывают головы с навостренными ушами, как степные грызуны, потревоженные дальним раскатом грома. Следующее за этим предупредительным сигналом главное сообщение представлено еле заметным движением указательного пальца и тоже адресовано, скорее, замершему в почтительном ожидании космосу, нежели кому-либо конкретно. И тем не менее, чувствительная настройка референта и обоих топтунов срабатывает моментально и безошибочно: они тут же направляются к двери, прихватывая с собою замешкавшегося техника.

«Куклы… — думает Шайя. — Немудрено, что этот брылястый говнюк воображает себя кукловодом. Любое ничтожество уверено, что короля делает свита. Следовательно, для того, чтобы вырасти из ничтожества в короля, достаточно заставить окружающих вылизывать твой собственный зад. Так просто. Короля делает свита, а кукловода делают куклы. Но какая чувствительность, в самом деле! Он ведь едва пальцем шевельнул… антенны у них, что ли? Нет, не видно антенн. А может, они не на голове, а где-то в другом месте?»

— Эй, Битл, — говорит он вслух. — У тебя дети есть?

— Пятеро. И внуки. А тебе зачем? Материал для книги собираешь? Не торопись — я потом передам, через Ромку…

— Они роботов рисуют? — перебивает Шайя. — Ты видел когда-нибудь, как дети рисуют роботов?

— Ну, не знаю… — Министр недоуменно пожимает плечами. — При чем здесь дети?

— Да при том, что у детских роботов антенны всегда на голове, понял?

— Ну? А где они, по-твоему, должны быть? Слушай, Шайя, не блажи. У меня на это вре…

— А где они у твоих роботов?

— Ах, ты об этом… — облегченно смеется Битл. — Мои роботы меня жопой чуют. Так что антенны у них, можно сказать, параболические. Как и положено настоящим спутникам. Кстати, ты вот все умничаешь, хамишь, а у тебя у самого…

Битл вовремя останавливается. Настоящий кукловод не станет чересчур натягивать нитку. Так ведь недолго и нужную куклу потерять.

— Что у меня у самого? — тихо произносит Шайя. — Договаривай, под…

Но министр шумно хлопает ладонью по столу, заглушая последнее слово.

— Отставить! Мы тут что с тобой — детские рисунки обсуждаем? Ты у меня на зарплате, нет? На зарплате! А коли так, то сиди и слушай. На-ка, выпей еще…

Он плескает коньяку в Шайин стакан и подавляет таким образом мятеж в самом его зародыше. Инициатива снова у него, у кукловода, как оно всегда было и должно быть. Битл наклоняется над столом, поближе к своей пьяной, но пока еще незаменимой марионетке. Жучков в комнате нету — проверено с утра. И все-таки береженого бог бережет. Бог кукловодов. Теперь Битл бормочет быстрым заговорщицким шепотком, автоматически производящим собеседника из исполнителей в соучастники.

— С покушением на Босса ты мощно раскрутил, молодец. Газеты только об этом и пишут. И опросы вверх пошли… немного, но вверх.

Шайя отодвигается. Близость Битла неприятна даже его задавленному алкоголем обонянию. Вонь из министерского рта, как из волчьей пасти. А может, это только так кажется. Шайя подносит к носу стакан, но и оттуда пахнет не лучше. Значит, действительно кажется. Нализался до галлюцинаций. Теперь с танцами никак не получится: тут бы на ногах устоять. Бедная Ив… ничего, возьмем такси. Надо бы поскорее закончить здесь… И что только этому вурдалаку надо? Говорил бы уже… Битл отчего-то помалкивает, ждет ответа, и Шайя делает неопределенный жест.

— Раскрутил, как мог… Большие деньги — большая раскрутка. Только вам это не поможет, сам понимаешь. Уж больно плоха твоя главная кукла… того гляди, развалится. Кто такой лежалый товар купит?

Язык у Шайи устал и почему-то вырос. Он с трудом ворочается во рту, как медведь в тесной берлоге. Битл часто-часто кивает головой.

— Наверное, ты прав, кукла не бог весть какая… Но это не беда — подождем до следующего цикла. Оппозиция — тоже неплохо. Сейчас главное — слишком много не проиграть. А мы много и не проиграем. И тут — кому надо спасибо сказать? Ну-ну, не скромничай, господин Бен-Амоц. Кабы не ты, где бы мы сейчас болтались?

Шайя молчит, онемев от изумления. Так льстиво Битл на его памяти еще не звучал никогда. Видать, и впрямь ему что-то приспичило… вот только что?

— Я хочу с тобой и дальше работать, — торопливо бормочет министр. — Пойдешь ко мне в пресс-секретари? Не сейчас, конечно, а после выборов. Книга, опять же... ну, это я уже говорил. Много денег, очень много, и не только денег. Подумай, какая тут власть, какое влияние… Весь мир со мной объездишь… С президентами, с премьерами — за одним столом… Весь мир, чуешь?

— Погоди, погоди…

Квадратная брылястая будка качается так близко, что у Шайи начинает кружиться голова. Профессионально честные глаза моргают, двоятся, троятся, крутятся перед самым Шайиным носом. Сколько их уже тут, этих глаз? Шайя непроизвольно разжимает ладонь, и стакан звонко падает на каменный пол, разбрасывая по комнате брызги стекла и коньяка. Тут же приоткрывается дверь; из образовавшейся щели, как чертик из табакерки, выстреливает верхняя часть туловища одного из телохранителей. Битл досадливо машет на него рукой: «Уйди, Голем, уйди!» — и тот снова исчезает.

— Погоди… — Шайя с трудом сосредоточивается на лице министра и пересчитывает его глаза до тех пор, пока не убеждается, что их не четыре и не шесть, а ровно два, как и положено жукам. «Хорошо, что ноги не видны из-за стола, — благодарно думает Шайя. — Ног у жуков бывает ужас как много, спьяну не насчитаешься».

— Погоди… — Теперь надо перебороть приступ тошноты. Шайя справляется и с этим. Битл участливо моргает напротив. Глаз у него по-прежнему два, и этот успех воодушевляет Шайю на продолжение. Язык-медведь не желает слушаться, но Шайя выходит на него с рогатиной и побеждает.

— Погоди, — говорит он. — Об этом — потом. Что тебе надо сейчас? Сегодня? Зачем звал?

В честных министерских глазах мелькает и сразу же тает неясная тень. Настолько неясная, что ее можно было бы даже и не заметить, если бы она была одна. Но глаз-то у Битла два, а значит, и теней — две, так что Шайя заметил. Он заметил… Он грозит Битлу непослушным пальцем: зачем, мол? А?

— Да ни за чем… — Битл улыбается профессионально-сердечной улыбкой. За этим и звал. Чтоб ты знал, что я на тебя рассчитываю.

— Ну-у… — Взявшись обеими руками за край стола, Шайя делает попытку приподняться и встать. У него снова получается, причем совсем неплохо, что наполняет его дополнительным оптимизмом. Он подмигивает Битлу.

— Пп-последнее время у меня сплошные п-победы. Эдак вы еще и выборы выиграете. Так я пошел?..

Шайя поворачивается на нетвердых ногах и идет к двери, рассматривая каждый последующий шаг как отдельный проект. Он бы добрался и сам, но министр сегодня необыкновенно любезен. Министр выскакивает из-за стола, догоняет Шайю и сопровождает его, поддерживая под локоток.

— Ты сегодня необыкновенно лю… — начинает Шайя, но Битл не слушает его. Битл наклоняется к его уху и произносит несколько слов.

— Что? — Шайя останавливается, как вкопанный.

Слова министра ввинчиваются в его хмель, как штопор в пробку и застревают там, как пробка в бутылке.

— Что ты сказал? — ошалело спрашивает он. — Повтори.

Они стоят у самой двери.

— Ты все прекрасно слышал. — Битл крепко держит Шайю под локоть. — С завтрашнего утра.

— Почему?

— Деньги кончились. И вообще, поменьше вопросов, господин будущий пресс-секретарь.

Он открывает дверь и сдает Шайю в надежные руки топтуна.

— Вызови ему такси, Голем. И подругу его… подругу не забудьте! Она где-то здесь, с Романом.

Рассеянно отвечая на приветствия гостей, Битл смотрит, как топтун ведет… или, вернее сказать, несет Шайю через зал. Битл доволен собой. У каждой куклы есть свои ниточки — нужно только отыскать их и задействовать правильным образом. У каждой. Даже у этого умника-алкаша.

*          *          *

Ну а ты как думала? С другими он другой, и может ли быть иначе?

— Да я понимаю, понимаю… Но все равно как-то неприятно. Неожиданно. И потом, согласись, если он может быть таким с другими, то почему бы и не со мной? Я имею в виду не сейчас, а когда-нибудь потом, если это закончится. Вернее, когда это закончится.

Ив сидит на диване, поджав под себя ноги и свесив рыжую прядь над задумчивым профилем. Все-таки она очень красива. Очень. Даже в печали. Наверное, потому, что печаль невелика.

Шайя храпит в спальне, бесчувственный, как бревно. В такси он окончательно отрубился; хорошо, что предусмотрительный Ромка послал с ними крепкого молодого человека в качестве сопровождающего, а иначе Ив в жизни не смогла бы затащить Шайю в квартиру.

— А почему «это» непременно должно закончиться?

Ив фыркает.


— Ты меня совсем за дуру держишь?

Нет, королева.

— Ну вот. Теперь уже и ты меня так называешь… А помнишь, кто это придумал?

Помню. Как его звали?.. не то Кирилл, не то…

— Зуб. Его звали Зуб. Зубин Мета, великий музыкант… как ты мог забыть?

Она плачет, и мне становится неловко оттого, что я действительно успел его подзабыть. Все-таки этот Зуб был, хотя и второстепенным, но персонажем, а не каким-нибудь безымянным статистом. Это статистов можно вовсе не учитывать — ведь у них нет имен. Картонки, часть фона, светлые пятна ночью, темные пятна днем. Но если уж появляется имя, то делать нечего, приходится соответствовать: рисовать лицо, заботиться о походке, о речи… Все это ужасно хлопотно, ужасно. И несправедливо. Потому что имена всем этим куклам даю не я. Помните, я дал имя только одной из них — самой главной, той, ради которой все это и было затеяно, помните? Ив! Прекрасное имя — Ив!

И вот я уже сам называю ее другим, не мною придуманным словом: «королева»! А вместе с ним, не успев даже оглянуться, я получаю целую связку новых имен, а с ними и целую связку новых забот. Забот и упреков, подобных этому: «Как ты мог забыть?» Как, как… Да вот так и мог! Мне этот твой Зуб, если хочешь знать, никто и звать никак! Ты вот помнишь остальных погибших? — Нет! Отчего же я должен помнить твоего Зуба? Он мне был навязан! Да-да, навязан! Кто ему имя дал, я? — Нет, не я. Вы ему дали имя, ты и твои приятели. Вот вы и помните, а я-то тут при чем? Но нет… вместо того, чтобы взять на себя ответственность, вы предпочитаете во всем обвинять именно меня. Меня! Ну не чудовищно ли? Возможно, я успел подзабыть его имя, но зато я прекрасно помню, как твой приятель Шайя орал мне там, у автобусной станции, рядом с разбросанными по асфальту частями человеческих тел: «Почему, сволочь? Будь ты проклят, сука!» Да-да, этими самыми словами… Как будто это я придумал слово «бомба», как будто это я затем изготовил ее и дал имя безвестному прежде статисту! Как будто это я взорвал первое, убив второго!

Всю эту речь я мог бы произнести и вслух, но не делаю этого. Я молча проглатываю свою обиду. Я меняю тему, а вернее, возвращаюсь к прежней, намного более безопасной, — о ее любимом, ныне бесчувственном бревне по имени Шайя Бен-Амоц. Потому что мне не хочется, чтобы она печалилась, моя Ив, хотя она очень красива даже в печали. Очень. Но ее улыбка все-таки нравится мне больше.

— Не грусти, королева, — говорю я. — Зачем печалиться о будущем, которое неизвестно, наступит ли?


— Ну, если даже тебе неизвестно, тогда конечно… — насмешливо замечает Ив, и я радуюсь: ведь насмехаясь надо мной, она отвлекается от своих невеселых мыслей. — А вообще тебе что-нибудь известно? У кого же спросить, как не у кукловода: сверху-то, небось, все видно. А? Будь другом, расскажи. Не о будущем, так хотя бы о прошлом. Например, кто он, этот Шайя? Кем он был? Когда? Почему?

Она ждет ответа, маскируя свою боль при помощи маленькой, слабой, ненастоящей, вымученной улыбки. А я? Чем я могу ей помочь? Что сказать? — Что создал Шайю таким, каков он есть, из ее собственного ребра? Что у него нет никакого прошлого? Никакого! Его прошлое — пустота, небытие, свистящий ледяной ветер… Это было бы правдой, но поди разверни такую правду перед ее бедной полуулыбкой, перед слабостью, которая кажется сейчас сильнее всего бесконечного хаоса… И я хитрю, как всегда в таких случаях. Кукловод, знаете ли, не может разорваться на части. Иногда, при всем моем опыте, рук не хватает даже на одну-единственную куклу.

— Зачем тебе его прошлое, королева? — говорю я. — А вдруг оно еще грустнее настоящего? Давай-ка я лучше расскажу тебе о твоем собственном прошлом, хочешь?


— О моем?

Она заинтересована. Нет способа вернее отвлечь их от чего угодно, чем завести разговор о них самих.

— О да, о твоем. Тебя зовут Ив, и ты росла в огромном закопченном доме невдалеке от железнодорожного вокзала, в районе, который населяла, в основном, всякая шантрапа. На площади перед вокзалом подпирали стенку размалеванные проститутки. Тех, что подороже и поудачливее, увозили в такси, а остальные тащили своих клиентов в близлежащие дворы и парадные. Они совокуплялись на черной лестнице твоего дома. Но и другая лестница, отчего-то называвшаяся парадной, была ничуть не лучше. Уж во всяком случае, не чище и не безопаснее. Когда ты вприпрыжку возвращалась из школы, тряся своими рыжими косичками, то непременно натыкалась на две-три компании любителей дешевого портвейна, культурно отдыхающих на подоконниках между лестничными маршами.

Широкие подоконники — вот что превращало вашу лестницу в районный клуб. В дневной клуб любителей выпить. В ночной клуб желающих потрахаться. С утра в гастроном на углу завозили вино. Ожидавшие его люди заранее разбивались на группы по интересам и тщательно взвешивали свои финансовые возможности. Затем, отстояв очередь, они затаривались, покупали на сдачу закуску и отправлялись в заветный подъезд, гадая по дороге — сохранился ли в целости вчерашний стакан, заботливо притыренный под подоконником? Внутри они аккуратно, чтоб не хлопнула, придерживали входную дверь и чуткими шагами охотников поднимались наверх, стараясь миновать незамеченными площадку первого этажа, где проживала особо мерзкая бабка, вредность которой имела своим происхождением язву желудка, но простиралась вплоть до вызова милиции.

На подоконнике они устраивались не абы как, а сообразно определенной субординации. Главный усаживался в самый дальний конец, так, чтобы быть обнаруженным в последнюю очередь, если нелегкая все-таки принесет снизу по лестнице представителя власти. Второе свободное место доставалось следующему по рангу. А третий участник процесса оставался стоять спиной к возможной опасности, сиротливо топчась перед старшими товарищами в ожидании оплаченной порции. На расстеленную газету торжественно выкладывалась богатая, тяготеющая к излишеству закуска: четвертинка хлеба, один плавленый сырок, леденец и червивое яблоко. После чего главный удовлетворенно вздыхал и произносил, обращаясь к третьему: «Красиво живем... Что стоишь? Банкуй…» И пиршество начиналось.

Ты заставала их, как правило, уже в самом разгаре праздника, когда, уговорив первую бутылку и почав вторую, они переходили к многозначительным беседам о смысле жизни, причем говорил большей частью старший, второй ограничивался тем, что выражал сдержанное сомнение, а третий завороженно внимал, время от времени тщетно пытаясь вставить что-то свое, наболевшее. И вот тут-то в прохладную сырость лестничного пролета, заполненного их бубнящими прокуренными голосами, врывался веселый перестук твоих каблучков, а за ним в глубине марша показывалась и ты сама, во всеоружии своих косичек и радостной улыбки.

Ты ни капельки не боялась этих безобидных алкашей; ты чувствовала, что они скорее сдохнут, чем осмелятся тронуть тебя пальцем… Еще бы! Они взирали на тебя молча, затаив дыхание, как на первый весенний просвет синевы в насморочном мартовском небе. А ты пробегала мимо, бросив им свое кокетливое «здрасте», и старший, кашлянув, запоздало хватал с газеты и протягивал тебе вслед леденец в выцветшем фиолетовом фантике с прилипшими к нему табачинками, крошками и прочей шебурдой, какая бывает только в кармане старого мужского пиджака... даже не «пиджака», а «пинжака», как именует сей предмет сам его непосредственный владелец. О, ты, несомненно, росла в атмосфере всеобщего обожания! Ты чувствовала себя королевой с самого детства!

Только один раз ты почти испугалась, когда странный дядька, одиноко стоявший на площадке третьего этажа без товарищей, газеты, бутылки и даже без подруги, наличие которой оправдывало бы отсутствие вышеупомянутых ингредиентов счастья, дождавшись, пока ты поравняешься с ним, вдруг вздрогнул, застонал и распахнул свое длиннополое габардиновое пальто, а под ним ты увидела расстегнутые брюки и напряженный, колом торчащий член, за который дядька тут же ухватился, закатил глаза и задергался, не обращая больше на тебя никакого внимания, поглощенный погружением в свой запретный, потусторонний, трагический рай. Но даже тогда тебе было не очень страшно и даже не очень противно… скорее, забавно, правда ведь? Потому что даже самые страшные вещи не могут испугать королеву.


— Ничего этого не было, — задумчиво говорит Ив. — Ничего. Ни дома, ни вокзала, ни алкашей, ни дядьки с колом. Ты все это придумал прямо сейчас. Знаешь что? Ты чем-то похож на Шайю — такой же фантазер и выдумщик…

Не было? Как бы не так! Ты еще скажи, что и квартиры не было.

— Какой квартиры?

Той самой, твоей, на пятом этаже, куда ты взбегала вприпрыжку, потому что лифт никогда не работал, взбегала, миновав гостеприимные подоконники, добрых алкашей, безразличных проституток и странных извращенцев. Той самой, на двери которой красовалось девять звонков — по числу проживающих семей. Той самой, коридор которой напоминал по длине беговую дорожку стадиона, а по количеству сюрпризов — темный подземный ход в замке Людоеда. У каждой семьи была своя отдельная коридорная лампочка, а значит, и свой отдельный выключатель. Ваш находился довольно далеко от входной двери, и в темноте коридора его приходилось нашаривать на ощупь, рискуя наткнуться на твердый угол сундука или на неожиданно звонкое корыто.

Как-то, пробираясь к выключателю, ты наступила на что-то мягкое и живое, немедленно отозвавшееся угрожающим рычанием, и тогда ты действительно перепугалась не на шутку, представив себе того самого Людоеда или, по крайней мере, Чудовище из «Аленького цветочка».


— Вот я, должно быть, закричала…

Еще как! На твой крик в коридор повыскакивали люди, зажегся свет, и Чудовище обернулось вусмерть пьяным соседом. Его звали… звали… ну же, помоги мне…

— Василием?

Точно, Василием. Он пил горькую, как и почти все обитатели квартиры. Случалось, что Василий не мог добраться домой самостоятельно, и тогда собутыльники, кое-как затащив своего приятеля на пятый этаж и открыв дверь его же ключом, заносили бесчувственное тело в коридор, складывали на пол и уходили, гордые исполнением благородного долга мужской человеческой дружбы.

— А моя семья тоже пила?

Я же сказал «почти». Твоя семья была единственной непьющей, за что и пользовалась некоторым настороженным, с оттенком брезгливости, уважением. А твою маму еще и побаивались. Она виртуозно владела скалкой и при надобности, не колеблясь, пускала ее в ход. Помнишь, как она отделала того кривоногого… как же его…

— Раиль.

Он жил в конце коридора, в последней комнате, сам маленький, неприметный, а жена — великанша. Соседки на кухне шутили, что когда-нибудь она прихлопнет его ненароком, когда он станет на нее заползать. Подумает, что это клоп или таракан, и прихлопнет. Обычно этот Раиль ходил по стеночке: шмыг в туалет, шмыг назад… мышка, да и только. Но стоило человеку напиться, и он превращался в натурального Мамая. Сначала бил смертным боем свою великаншу, а затем выбирался с топором в коридор и принимался крушить все, что попадалось под пьяную руку. Заслышав, что Раиль пьет, вся квартира запирала комнаты на ключ и затихала, пережидая неизбежное побоище. Потыкавшись в глухо запертые двери, Раиль ковылял в ванную и вымещал злобу на тазах и корытах.

Однажды твоя мама решила принять ванну, что по тому времени выглядело невиданно экстравагантной затеей. Мыться люди ходили в общественную баню, а квартирная ванна существовала, скорее, для замачивания белья. Но, так или иначе, вы с мамой вдвоем закрылись в ванной и начали кочегарить: ванна была дровяной, так что возня предстояла нешуточная. Возможно, именно поэтому мама упустила из виду приближение очередного Мамаева нашествия, а когда услышала, убегать в комнату было уже поздно: пьяный Раиль вовсю бушевал в коридоре. Как обычно, испробовав все двери, он стал ломиться в ванную. Хилый крючок слетел со второго толчка. Но, на счастье, мама захватила с собой скалку. Пьяный Мамай поднял было топор, но мог ли его топор тягаться с маминой скалкой? Она отлупила противника в лучших традициях битвы на поле Куликовом. С тех пор бедняга Раиль присмирел года на три.


— На два.

Неважно. Важно, что с тех пор он не вылезал в коридор, а отсыпался в своей кровати. Или «кривати», как говорила ваша соседка справа. Как ее звали?

— Борисовна. И говорила она вовсе не так. Вместо «кровать» Борисовна говорила «карвать», а вместо «кефир» — «фифир»… — Ив смешно сморщивается и произносит быстрым певучим говорком: — Лежит в карвати и пьет фифир.

Точно. Сухонькая такая, шустрая старушенция… хотя какая же она была старушенция? Лет сорок пять, наверное, не больше. Борисовна жила в крохотной шестиметровой комнатенке вместе со своим великовозрастным недорослем…

— …Витькой.

Насколько я помню, она носилась с ним, как с писаной торбой. «Мой Витенька на улицу без пиджака не выйдет…»

— Пинжака.

Что?

— Она говорила «без пинжака».

Конечно. Он-то ее и пришиб по пьянке. То есть, не пинжак, а Витька.

— Да? Значит, не зря такие слухи шли. А врач «скорой помощи» сказал: остановка сердца. Жаль ее было, Борисовну. В магазин всегда бегала, если кому что надо. А ей сдачу оставляли: «Вот тебе на папиросы, Борисовна». Курила она, как паровоз.

Ага. А когда ты болела, она носила тебе чай с пирогом.

— Гад этот Витька. Никто его не любил. Но ты ему тоже отплатил по полной программе. Он потом в милицию работать пошел, переехал, женился, родил дочку, души в ней не чаял. А она возьми да и выбросись из окна…

Так и было. Только я тут ни при чем, Ив.

— Так ведь и я ни при чем. Не мое это прошлое. Ты с кем-то меня перепутал. С кем?

А какая разница, королева? Мое… твое… Шайино… главное, что это прошлое — счастливое, разве не так? Там ведь жило самое настоящее счастье, в этой пьяной толкотне, в этом невыносимом быте, среди нелепых смертей и кухонных драк за газовую конфорку… Счастье блистало там, как алмаз в вонючей навозной куче, и грязь не прилипала к нему, как не прилипает к алмазу. И, знаешь, откуда оно там бралось, счастье? — Его приносила туда ты, держа, как в горсти, в своей счастливой улыбке. Ты улыбалась всегда, с самого рождения. Правда, правда. Так стоит ли прекращать сейчас эту успешную практику? Немедленно улыбнись.

Она пожимает плечами и улыбается, моя рыжая королева.

— Ну вот. Вот и славно.


*          *          *

В кабинет к Битлу Ромка входит без доклада. А зачем докладывать, секретаршу напрягать? Даже если и случится такая редкость, что не ко времени, то всегда можно попятиться за дверь, он не гордый. Он ведь свой человек, Рома Кнабель. Настолько свой, что кажется уже частью окружающего пространства — как вешалка, занавеска, сквознячок из форточки. К примеру, сквознячок заходит в кабинет по докладу или как? — То-то же. Вот и Ромке докладываться ни к чему. Но и нагличать тоже не стоит. Поэтому он сначала деликатно скребется о дверной косяк, наподобие домашнего пса, только, пожалуй, еще деликатнее. Затем Ромка тихонько приоткрывает дверь, совсем на чуть-чуть и мелодично кашляет, дабы заранее предупредить начальство о своем потенциальном явлении. Голову при этом он старается держать на отлете, максимально далеко от образовавшейся щели, чтобы, не дай Бог, не услышать или не увидеть чего-нибудь лишнего, не предназначенного для посторонних ушей или любопытного глаза.

Лишнего — не из области политики, Боже упаси… Ну какие у Арика Бухштаба могут быть секреты в политике от Ромы Кнабеля? Никаких. Если уж чему-то и может помешать верный друг и соратник, то только проникновенной беседе с особо экзальтированной или особо расчетливой активисткой. Ведь Битл еще мужчина хоть куда, и ничто человеческое не чуждо даже такому видному общественному деятелю. Проникновенные беседы он ведет на крепком, специально для того поставленном журнальном столике, заваливая активисток лицом вниз и проникая в них сзади. Вообще говоря, даже в таких ситуациях самому Битлу Рома не помеха. Но вот потенциальную активистку смущать вовсе ни к чему. Ее позиция на журнальном столике требует повышенной ответственности и полной самоотдачи. А потому в таких и в похожих случаях, а также по причине дурного расположения духа, заслышав деликатное Ромкино покашливание, господин министр просто кричит: «Занят!», и дверь немедленно захлопывается — до лучших времен.

Сейчас такого окрика не следует, а потому, выждав еще пару секунд для пущей верности, Рома приоткрывает дверь ровно на ширину головы, просовывается внутрь и спрашивает: «Можно?»

— Валяй, Ромка, заходи!

Бухштаб просматривает прессу. Он без галстука, рубашка расстегнута на три пуговицы. Вид у Битла довольный, как будто он только что завершил особенно глубокую проникновенную беседу. Ромка даже оглядывается в поисках активистки. Но на журнальном столике — только газеты, как, собственно, и положено журнальному столику.

— Все в порядке, Арик?

— Лучше не бывает! — отзывается министр. — Что у тебя?

— Опросы не очень… топчемся на месте. Отстаем на восемь процентов по меньшей мере.

— Всего-то? — небрежно замечает Битл и переводит на другое. — Ты мне лучше расскажи про митинг. Автобусы заказаны? Что с артистами?

— А как же… — Лицо у Ромки светлеет. Уж в чем-чем, а в организации митингов равных ему нету. Он начинает подробно докладывать о мобилизации публики, о приглашенных топ-поп-звездах, о списке ораторов, о флагах, стикерах и транспарантах. Министр слушает и удовлетворенно кивает. Декорации к задуманному спектаклю будут на загляденье. К потрясающему спектаклю.

Битл чувствует, как по спине пробегает легкий озноб. Он волнуется, и в этом нет ничего удивительного. Любой режиссер волнуется перед премьерой, даже самый великий. Кто это сказал: «Весь мир — театр, а люди в нем — актеры»? Чушь! Редкостная чушь! Наверняка, автор этой глупости сам был актеришкой, костюмером, жонглером, драматургом или какой-нибудь другой театральной крысой. Мир тем и отличается от театра, что в нем нет ни актеров, ни зрителей, а есть одни лишь участники.

Ну да?.. Какой же ты тогда кукловод, Битл? Тогда получается, что ты и сам — участник, разве не так?

— Конечно, так, но в этом нет никакого противоречия. Суть ведь не в участии, а в роли. Я вот, к примеру, не просто участник, но еще и кукловод, понял? Тут одно из двух: либо ты дергаешь за нитки, либо, наоборот, дергают тебя. А само по себе участие — это хорошо. Как же без участия? Без этого никакого удовольствия не получишь, понял? А у меня такое удовольствие запланировано, что все только рты разинут… гм… ты, кстати, кто?

Да так… пробегал тут мимо… не обращай внимания.

Битл тревожно всматривается в зеркало. Вот он уже и сам с собой разговаривать начал. Плохой признак. Пора бы и отдохнуть с недельку, да где ж ее взять, недельку? Тут ведь сразу все рассыплется, без кукловода-то… на нем одном, на Битле, весь балаганчик, почитай, и держится. Если бы хоть понимали это, если бы умели оценить по-настоящему... Да только куда там! Может ли глупая публика охватить грандиозный замысел? Люди видят лишь малую часть представления — ту, что показывают на авансцене, в то время как самое важное происходит в темноте, за кулисами. Бухштаб усмехается, тонко, незаметно, чтобы не привлечь внимания Ромки. Уж больно чуток помощничек. Интересно, что он себе думает, — там, в глубине, под этой кругленькой, приятно улыбающейся физиономией? Скорее всего, ничего и не думает. Шустрая кукла, манекен с хорошо смазанными шарнирами… Зато как полезен! Просто незаменим, особенно в последнее время. Битл благосклонно треплет своего помощника по загривку. Пора переходить к главному. Дело тонкое, умучаешься объяснять… но хороший исполнитель тем и отличается, что объяснений не требует.

— Ээ-э… — предупреждающе тянет Битл, и чуткий Ромка замирает, безошибочно уловив сигнал об изменении характера разговора. — Все эти россказни о готовящемся покушении на Босса… Ну, кампания эта дурацкая, которую Шайя раскручивает уже целый месяц…

Он останавливается и искоса взглядывает на Ромку, проверяет реакцию. Ромка внимает, Ромка кивает, Ромка послушно подает нужную реплику. Он всегда подает только то, что нужно, ни больше, ни меньше. Исключительно ценное качество.

— Да-да, — говорит Ромка. — Конечно-конечно. Кстати, он уже больше ничего не раскручивает. Совсем прекратил, как отрезал.

Битл пожимает плечами.

— Он начал, он и отрезал. Журналистское расследование. Свободная пресса. Кто ему может указать? Во всяком случае, хотелось бы в это верить…

— А есть основания не верить?

Министр снова скашивается на своего помощника. Ромка возвращает ему прямой и честный взгляд. Не слишком ли честный? Есть предел любой наивности… Но тут Кнабель вовремя ухмыляется, еле заметно подмигивает, и подозрения Битла рассеиваются. Этот Ромка всегда все делает вовремя. Просто удивительно. Битл берет телевизионный пульт, включает новостной канал. Сообщают какую-то чушь про Африку. Жучков в комнате нет, проверено сегодня с утра, но чем черт не шутит. Лучше бы, конечно, съездить к морю, но времени жалко. Нету времени ни у него, ни у Ромки. Надо готовиться к представлению. Министр потирает руки.

— Да в том-то и дело, что есть, — говорит он с задумчивой интонацией, отвечая на Ромкин вопрос. — Вот, хочу тебя, так сказать, привлечь. Тут, видишь ли, такое дело.

Битл наклоняется к Ромке поближе. Теперь он говорит тихо, доверительно.

— Я ведь сначала этого всерьез не принимал. Думал, что наш ловкач Шайя просто использует старый трюк для поднятия рейтинга. Да и трюк, честно говоря, сомнительный. Ну сам посуди, кому он может понадобиться, наш Тутанхамон? Мумия ведь, как есть мумия. Вернее, сегодня есть, а завтра… Ну зачем на такого покушение готовить, когда он и сам в могиле на полторы ноги?

— Точно, — подтверждает Ромка. — Я и сам удив…

— А потом по-другому повернулось, — перебивает его министр. — Как шум в прессе пошел, так и службы зачесались. У них ведь, сам знаешь, как: всегда лучше перебдеть, чем недобдеть. Коли уж дым валит, то отчего бы и огоньку не найтись? И что ты думаешь? Так оно и оказалось! Нету дыма без огня, нету!

Откинувшись на спинку кресла, Битл делает внушительное лицо. Его короткопалая, густо заросшая черным волосом рука весомо придавливает стопку газет на журнальном столике. Если уж не верить обладателю такой руки и такого лица, то кому тогда верить вообще? Ромка внимает, затаив дыхание. По телевизору передают рекламу отдыха в Таиланде. Битл снова наклоняется вперед.

— Но я все равно не верил. — Он говорит тихо, почти шепчет. — Мне докладывали, а я не верил. Ну ведь нелогично, ну совсем не вписывается. Они ведь и так побеждают на выборах, правда? Зачем же тогда покушение? А потом понял. Они хотят не просто победить с небольшим отрывом. Они хотят потом получить реальную силу. Переворот. Вычистить всех наших из ключевых мест, понимаешь? Отовсюду: из судов, из полиции, из прессы, из академии, из Генштаба. Сам знаешь, реальная-то сила не в министерском кресле и не в депутатстве, а в аппарате, в комиссиях всяких, в коллегиях…

Ромка мелко-мелко кивает. Похоже, он уже все понял.

— Ну вот, — шепчет Битл. — Чтобы все это реально поменять, в обычной ситуации потребовалось бы лет двадцать постоянного и твердого парламентского большинства. А у них этого нету и не будет, и ни у кого при нашей системе не будет. То есть, нынешний статус-кво обречен оставаться таковым на все обозримое будущее. Согласен? Ну вот… Устраивает ли это нас? Еще как! Ведь аппараты и комиссии у нас в кармане. Элита страны — это мы! А потому не столь уж и важно, кто в настоящий момент сидит в правительстве. Но устраивает ли подобный расклад их? — Нет! Вот в чем вся штука, понимаешь, Рома? Что бы ты сделал на их месте?

— Чрезвычайное положение… — произносит Ромка одними губами.

— Именно! — восклицает Битл во весь голос и тут же, спохватившись, оглядывается на телевизор. Тот вкрадчиво рекомендует летать саудовскими авиалиниями. Битл прибавляет телевизору громкости и убавляет себе. — Именно так! И полнейшая алогичность покушения им только поможет. Они скажут так: «Покушение инсценировано самим Боссом для того, чтобы перехватить победу на выборах. Он — единственное заинтересованное лицо». Доказательства? Пожалуйста! Разве не Шайя Бен-Амоц вытащил на свет и покатил по эфиру эту скрипучую телегу? Шайя! А на кого он работает, этот Шайя? — На Босса! И этот факт известен в стране каждому ребенку!

Ромка округляет глаза.

— Погоди, погоди, Арик… Ты хочешь сказать, что Шайя раскрутил историю с покушением по их заказу?

— Конечно! Сначала раскрутил, а потом резко свернул. Знаешь, зачем свернул? Да затем, что они всерьез намерены завалить старика — вот зачем! Пока идет шум насчет покушения, спецслужбы волей-неволей напрягаются, даже не потому, что верят в какую-то опасность, а просто, на всякий случай, чтобы никакой репортеришка не привязался с обвинениями в халатности или беспечности. Мол, что ж это вы, господа: пресса день и ночь бьет в набат, а тут даже охрана не усилена! Самое смешное, что ее действительно усиливали, охрану. Но вот кампания закончена, и телохранители снова благополучно засыпают. Расчет безошибочный. И сценарий красивый. Смотри. Сначала устраивается покушение на Босса. Затем они тут же вытаскивают на свет Шайю с его свидетельством и обвиняют в убийстве нас, всю партию. После чего с большим отрывом берут выборы, и сразу формируют комиссию по расследованию в соответствующем составе. Комиссия, естественно, подтверждает нашу вину и рекомендует ввести чрезвычайное положение в связи с необходимостью защитить демократию. И все. Дальше — чистка и переворот. Каково?

Ромка осторожно переводит дух. Он не выглядит потрясенным. Скорее, озабоченным.

— И что же делать? — Он тревожно заглядывает в Бухштабовы глаза. — У тебя уже есть твердые доказательства?

— Да в том-то и дело, что нет! — вздыхает Битл, отворачиваясь. — Если бы были, то все эти деятели давно уже сидели бы в тюрьме. Все только косвенное, зыбкое, в полицию не запустишь.

Он надолго замолкает, уставившись в экран телевизора, где черные рахитичные дети толпятся вокруг корреспондентки в просторной блузе и тщательно небрежной прическе. Теперь очередь Ромки, марионетки по имени Роман Кнабель, его выход. Теперь он должен произнести свой обязательный, предусмотренный кукловодом текст. Детей в телевизоре — как мух. Мух тоже очень много — тучами, так много, что их даже не отгоняют. Мухи ползают по детским лицам, лезут в рот и в глаза. На корреспондентку мухи почему-то не садятся, предпочитают своих. Наверняка залита-намазана дезинфекторами и репеллентами так, что все живое мрет в окрестности пяти метров. Как дети рядом с ней выживают — непонятно… Телевизору тоже непонятно. Сменив картинку, он играет бодрую мелодию и возвращается к саудовским авиалиниям. Ну же, давай, Ромка, не тяни! Ромка откашливается.

— Битл, если что надо… — говорит он взволнованно. — Ты меня не первый день знаешь. Только шепни — сделаю в лучшем виде. Да я за тебя… да я…

Ну наконец-то! Битл удовлетворенно вздыхает. Приятно, когда все идет согласно сценарию, даже в мелочах. Он без труда выдавливает слезу и поворачивается к своей верной кукле.

— Спасибо, Роман… — голос слегка подводит министра, но он справляется с нахлынувшими чувствами. — Я никогда в тебе не сомневался.

Битл промокает салфеткой уголок глаза и снова наклоняется поближе к внимательному Ромке.

— Я уже обсуждал это дело с Боссом. Ситуация очень опасная, даже критическая. Но кризис — всего лишь палка о двух концах. Дубинка. Дураков этой дубинкой обычно бьют по спине, а то и втыкают в деликатное место по самые уши. — Битл хитро ухмыляется. — Но умные… умные успевают вовремя перехватить палку и сделать дураками своих противников. Главное — тайминг. Всего-то и требуется оказаться в нужном месте в нужное время, хотя бы на шаг раньше врага.

— Но как? — шепчет Ромка. — Ты ведь сам говоришь, что твердой информации нету. Ничего не известно: ни место, ни время, ни конкретные исполнители… Или я чего-то не знаю?

— Нет-нет, ты прав. Все это неизвестно. Но, подумай сам, зачем нам вникать в детали чужого плана, если можно просто опередить их?

— Опередить?

— Ну да! Мы как бы пойдем по их же сценарию, только на шаг раньше. Сами инсценируем покушение — конечно, неудачное, сами отменяем выборы, сами вводим чрезвычайное положение… Ну а дальше — хлоп!

Осклабившись, Битл хлопает ладонью по столику, как будто прихлопывая залетевшую из телевизора муху. Ромка восторженно трясет головой. Он явно впечатлен.

— Здорово… И когда же?

— Скоро, Рома, скоро. Скорее, чем ты думаешь… Все уже почти готово. Осталось только организовать как следует…

Битл делает своей кукле знак придвинуться вплотную и что-то долго шепчет в незамедлительно подставленное чуткое Ромкино ухо.

*          *          *

В «Йокнапатофе» колышется дымный слоистый полумрак. В «Йокнапатофе» тревожно щелкает челюстью бармен по прозвищу Крокодил Гена. Он в сотый раз проводит полотенцем по чистой блестящей стойке.

— Шайя, — вполголоса говорит он, останавливаясь перед клиентом. — Шел бы ты домой, а? На сегодня достаточно.

Шайя с третьей попытки поднимает к нему тяжелую взлохмаченную голову, а затем еще некоторое время фокусирует взгляд. Сфокусировавшись, взгляд выражает удивление и радость узнавания.

— Ба!.. Да это ж Гена! Гена, бревнышко мое болотное…

— Иди домой, парень, — терпеливо повторяет Гена. — Ив уже наверняка беспокоится.

Шайя вяло машет рукой, отгоняя последний довод бармена, как случайную муху.

— Женщина всегда беспокоится… Вот скажи, Гена, ты когда-нибудь встречал женщину, которая бы не беспокоилась? Нет, ты скажи, скажи… только сначала подумай, чтоб ненароком не ошибиться. Вспомни их всех, начиная с мамы и кончая той шустренькой крокодилицей, что заигрывала с тобой позавчера. Ну?

Наморщив неширокий лоб, Гена делает честное мыслительное усилие. По всему выходит, что Шайя прав. Он всегда прав, этот Шайя. Поди поспорь с таким.

— Ну?

— Ну… похоже на то… — неохотно соглашается бармен.

— Вот видишь, — вздыхает Шайя. — А знаешь, почему? Ты бы, кстати, налил мне еще порцайку.

— Почему? — поспешно интересуется Гена, игнорируя последнюю Шайину фразу. Пусть лучше трындит, чем пьет.

— А потому, брат Геннадий, что женщины — существа циклические. Они живут, как по кругу ходят. У них даже организм соответствующий, сам знаешь. Ну, месячные и тому подобное. Понял?

Гена озадаченно приподнимает верхнюю челюсть, отчего становится еще больше похож на аллигатора, греющего спину на песчаной отмели. Кажется, что вот-вот к нему слетит поковыряться в зубах специальная крокодилья птичка.

— Не понял… — расстраивается Шайя. — Но я тебе, так и быть, объясню. Вот тридцать граммчиков выпью и объясню. Налей, Геша, не будь гадом.

— Ну уж нет! Даже не проси! — Гена решительно захлопывает пасть, мотает мордой из стороны в сторону и даже делает шаг назад для пущей убедительности. — Домой тебе надо, Шайя, домой…

— Экая вредная рептилия! — Шайя поникает головой. — Луизианский людоед. Тварь первобытная.

— Завтра сам же мне спасибо скажешь, — говорит бармен. Он уязвлен Шайиной грубостью, но нисколько не сомневается в своей правоте. Клиентов следует беречь, особенно постоянных. Гена обводит взглядом полупустой бар и, убедившись, что никто не нуждается в его услугах, возвращается к Шайе и встряхивает его за плечо. Пусть лучше трындит, чем молчит. Когда пьяный клиент трындит, то градусы у него перерабатываются в слова. А когда молчит, то градусы, не находя выхода, отравляют организм. А организм у клиента один, его жалеть надо. Особенно, когда клиент постоянный.

— Эй, Шайя!

— Чего тебе, мучитель?

— Расскажи, а?

— Чего тебе рассказать?

— Ну, про женское беспокойство.

— А нальешь?

— Налью. Но завтра. Зато за счет заведения. Идет?

Шайя смотрит на Гену, напряженно взвешивая «за» и «против». Его внутренние весы никак не могут поймать баланс, стрелка двоится, чашки колеблются, а вместе с ними колеблется и сам Шайя.

— Ладно, — сдается он наконец, и Гена звонко щелкает пастью, что на языке крокодилов означает улыбку облегчения. — Завтра триста граммов с тебя.

— Пятьдесят.

— Двести.

— Сто, и на сегодня ты завязываешь.

Они завершают переговоры крепким мужским рукопожатием. Теперь цель достигнута, и Гена мог бы заняться другими делами. Рассказ о связи женского беспокойства с женскими циклами интересует его не больше позавчерашней пивной пены. Проблема в том, что неудобно демонстрировать это сейчас, сразу же после заключения договора. Шайя может обидеться и расторгнуть с таким трудом достигнутое соглашение. Гена с надеждой вглядывается в зал. Увы, другим клиентам, как назло, ничего не требуется. Он вздыхает и смиряется. Такова уж злая барменская судьба — выслушивать всякую хреномуть. Говорят, в Америке за это психодокторам большие деньги платят. Эх… так то в Америке, а то тут, в баре. Тут трындеж идет за бесплатно. А почему, собственно говоря?

— Слушай, так уж и быть, — снисходительно произносит Шайя. Он даже не смотрит на своего собеседника и потому совершенно не в курсе сложных вопросов, которые занимают Гену в настоящий момент. Шайя смотрит на отражение своего бледного и пьяного лица в зеркале бара, мошеннически удваивающем количество наличной выпивки. Мошеннически удваивающем Шайю, как будто этому миру мало одного такого. — Так уж и быть, научу. Ты, Гена, хоть и крокодил, но хороший. Друг чебурашек. Я тебя, Гена, люблю.

Он икает и морщится. Гена терпеливо ждет.

— Шайя, браток, — говорит он с надеждой. — Шел бы ты домой. Завтра расскажешь.

— Э-э, нет… — Шайя выдергивает правую руку из-под левой и, воздев указательный палец, принимается грозить своему отражению. — Договор есть договор.

Он приостанавливается, словно собираясь с мыслями.

— Женщины, дорогой Геннадий, живут циклами. По кругу, то есть. Как бы это так объяснить, чтобы даже ты понял?.. Ну смотри: представь себе существо, которое все время бегает по кругу. Представил? Белка в колесе, или водомерка какая-нибудь, или, скажем, мошка… есть такие маленькие мошки, так они всю дорогу на одном месте телепаются. Ты их ладонью шуганешь, а они — будто ничего не случилось, продолжают себе кружиться: вверх — вниз, вверх — вниз… Видел таких?

Бармен неуверенно кивает, берет кристально чистый стакан и начинает протирать. Перед его внутренним взором покачивается виденная в кино картинка американского «психодоктора» в кресле и пациента на кушетке, и горечь от несправедливости мира переполняет бедную крокодилью душу.

— Ну вот, — продолжает Шайя. — Но что значит «по кругу», Гена? А? Что это значит? Это значит: на месте. На месте! Со стороны кажется, что эти мошки находятся в непрерывном движении, но на самом деле они только и делают, что дергаются вокруг одной и той же точки. Что скажешь?

Гена молчит, поглощенный протиранием стакана, и Шайе приходится отвечать самому.

— Ты скажешь: «Ну и пусть себе крутятся на одном и том же месте. Может, им так лучше. Может, им так нравится». Да кто же спорит? Конечно, лучше. Конечно, нравится. Но ты представь себе, что такая мошка встречается с другой, а та, другая, наоборот, любит летать по прямой. Или по кривой, неважно, — главное, что не по кругу. И представь, что они подружились, эти две мошки. Представил?

Гена ставит стакан на полку и тянется за следующим.

— Подружились, посидели, пожужжали… а что потом? — Шайя в недоумении разводит руками. — Что потом, я тебя спрашиваю? Потом надо лететь дальше. Но летают-то они по-разному! И вот вторая мошка улетает по прямой, или по кривой, или зигзагом, или еще как, а первая остается на месте. Остается, потому что иначе не может! Как, по-твоему, будет она беспокоиться или нет?

Шайя хлопает ладонью по стойке и торжествующе смотрит на Гену. Он ждет ответа, и Гене поневоле приходится реагировать.

— Почему? — спрашивает Гена, пожимая плечами. — О чем беспокоиться?

— Как это «о чем»? — удивляется Шайя. — Ты что, ничего не понял? Она беспокоится о той мошке, которая улетела. Она ж куда улетела, глупый ты крокодил? Она же в неизвестность улетела, хрен знает куда. А может, там слишком холодно, или слишком жарко, или много хищных птиц, или других опасностей… «Ах, — думает мошка, которая летает кругами. — Отчего бы моему дружку не остаться здесь, со мной? Тут, по крайней мере, все знакомо, все уютно и каждый дюйм пройден тысячу тысяч раз. Как бы мы тут счастливо жужжали!»

— Ну?

— Что «ну»?

— Ну и почему бы ему не остаться?

— Тьфу ты! — Шайя начинает выходить из себя. — Я ж тебе все человеческим языком объяснил, в переводе на крокодильский. Ну не может он летать кругами. Хотел бы, да не может. Крылышки у него иначе устроены, ну что тут сделаешь?! Понял?

Гена беспомощно оглядывается. Он и рад бы что-то сказать, но не знает, что именно. Как та мошка, которая не может летать по-шайиному. Да и связь мошек с женскими месячными циклами так и осталась совершенно непроясненной. Все-таки он в дупель пьян, этот Шайя. Пожалуй, не стоит так завидовать психодокторам, если они подобные рассказы целыми днями слушают, а потом еще и должны что-то отвечать. Это ж свихнуться недолго. Гена осторожно ставит стакан, и тут расщедрившаяся судьба посылает ему подарок в виде подошедшего к стойке клиента.

— Извини, Шайя, — поспешно говорит бармен. — Мне работать надо. А ты шел бы уже домой, а? Приходи завтра, договорим. Э-э-э… чем могу быть полезен?

Последняя фраза обращена уже не к Шайе, а к мужчине лет тридцати в светлой полосатой футболке и в джинсах.

Погодите, погодите… Это уж не тот ли самый, что был тогда, на пляже?.. — Точно, он! — Да что ж ты лезешь-то куда не просят? Зачем? Вот же…

Я щелкаю пальцами перед пьяным Шайиным взором, чтобы отвлечь его, чтобы не заметил, не начал разговор, не затянул на сцену эту новую, ненужную куклу. А то ведь спросит ненароком имя и тогда все, пиши пропало.

— Эй, Шайя, — говорю я, глядя на него из барного зеркала. — Послушал я тут твою песню про мошек… ну и чушь же ты несешь, однако! Даром что спьяну.


— Чушь? — хмуро переспрашивает он. — Это почему же? Все так и есть.

Да потому что чушь. От начала до конца. И про циклы, и про крылышки. Крылья у него, видите ли, другого покроя! Он, видите ли, только по прямой летает! Эту чепуху даже Гена не проглотил, с его-то пастью… Что уж говорить обо мне, у которого ты на верстаке лежал? Все то же самое, поверь на слово — и лицо, и одежда, и мысли. Таких, как ты, — миллиарды, обоих полов. Отличия между вами минимальны и несущественны — в пределах погрешности резца. Там потолще, тут покороче… какая, собственно, разница? Разве что имена…

Шайя неожиданно ухмыляется.

— Имена — тоже немало. Это единственное, что не зависит от тебя, дорогой папаша. Имена даем мы. И вещам, и друг другу. Тем и отличаемся — и от камня, и друг от друга — именем. Так что не лез бы ты не в свое дело.

И тут он прав, наглец. Пьян-пьян, а соображает. Я быстро меняю скользкую тему. Главное — отвлечь его внимание от этой лишней куклы в полосатой футболке. Я не хочу ее здесь, на авансцене. Слышишь, ты, брысь! Пошел вон! Назад, в массовку, к фанерным задникам декораций!

— Ладно, Шайя, не будем спорить о пустяках. Что такое слова? Пшик, звук пустой. За слова не спрячешься ни от кого, а уж от меня и подавно. Разве в них дело? Конечно, нет. Дело в том, что ты боишься. Ты жалкий трус, парень. Ив слишком тяжела для тебя. Ты просто не справляешься, вот и все. Тебе, дураку, досталось сокровище, о котором можно только мечтать, а ты дрожишь от страха вместо того, чтобы светиться от радости. Ты…


— Заткнись! — кричит он. — На себя посмотри! Да, я боюсь! Боюсь! Да и кто бы не боялся? Сравни ее со всем этим! Сравни!.. — Он делает рукой неопределенный жест, охватывающий дымный полумрак бара, Гену, протирающего стаканы, неизвестного статиста в полосатой футболке, бульвар, город и весь остальной мир в придачу. — По-твоему, они друг другу подходят? — У него дрожат губы. — Эта гадость… эти заросшие грязью уши твоего мерзкого мира… твоего балаганчика… твоя липкая сцена… засаленные тряпки твоих кукол… Посмотри на все это! Тут только ложь правдива, только фальшь истинна. Ты хоть сам-то понимаешь, куда ты ее привел? Разве ей место здесь? Да у меня сердце разрывается, когда я смотрю на нее… Ты только поставь ее рядом со всеми этими рылами и сравни! Она ведь с другой планеты, из другого измерения… или как это там у тебя называется? Признайся, что ты просто напутал, разве не так? Притащил ее в неправильное место, только и всего…

Так что же? Забрать назад?

Я задаю этот очевидный вопрос, заранее зная, что сейчас он сначала побледнеет и начнет беззвучно, как рыба, разевать рот, а потом примется умолять, чтобы я оставил все, как есть… и ни в коем случае… слышишь, ни в коем случае… А под конец предложит самого себя в качестве выкупной жертвы, как будто я — изголодавшийся людоед. Так оно и происходит. Шайя моргает, бледнеет и разевает рот.


— Если уж тебе так нужно кого-нибудь забрать, возьми лучше меня, — говорит он. — Не трогай ее, ладно? Ну пожалуйста…

Тот, в полосатой футболке, берет свое пиво. Сейчас он отойдет от стойки. Опасность, можно сказать, миновала. Хотя какая там опасность? Это я так, преувеличиваю. Всего-то образовалась бы еще одна кукла, ничего страшного, управился бы и с ней. С некоторым трудом, но управился бы... Шайя тем временем смотрит на меня глазами больной собаки и ждет ответа.

— Не бойся, — говорю я. — Не трону. Если бы я ваше нытье слушал, тут бы уже давно камня на камне не осталось. Тем более, что и нытье-то лживо. Была бы хоть крупица правды в твоих словах, я бы еще подумал. Но ведь все сплошное вранье, до последней буквы. Никакая Ив не инопланетянка. И мир этот вовсе не так плох, каким ты его тут представляешь. Спроси у той же Ив, она расскажет. Тошно слушать твои дурные жалобы: «Фальшь… ложь… грязь…» Тьфу! Можно подумать, что я эту грязь сюда натаскал… Это ж ты сам и натаскал, Шайя, ты и остальные болтуны. От вас-то пакость и ползет, господин пророк, от слов ваших, от имен, от нескончаемой вашей трескотни, способностью к которой ты так сильно гордишься… — Я передразниваю его недавние слова: «Мы даем вещам имена… Имена — это тоже немало… Это от тебя не зависит, дорогой папаша…» В том-то и вся беда, что не зависит! Если бы зависело, то разве я позволил бы вам так безнадежно испакостить чистое место! «Мы даем вещам имена…» Вы даете вещам уродство! Моим красивым вещам — вашу словесную грязь! Но самое мерзкое заключается в том, что затем вы обвиняете в своей пачкотне не кого-нибудь, а именно меня! Ну не гадость ли?!

Я действительно начинаю сердиться и оттого теряю внимание собеседника. Отвлеченные рассуждения — неблагодарная материя. Куклы любят, чтобы разговор шел о них самих, причем желательно — с максимальной конкретностью. Во всех остальных случаях они быстро начинают скучать. К несчастью, я слишком поздно замечаю, что Шайя уже утратил интерес к теме и принялся вертеть головой по сторонам.


— Эй! — он вдруг тыкает в спину полосатой футболке. — А ну-ка, стой, черный человек! Кто тебя приставил за мной следить? Ты кто?

Полосатый немедленно оборачивается и отвечает. Он делает это так быстро, что я просто не успеваю среагировать.

— Акива… — отвечает полосатый. — Меня зовут Акива. Я давно хочу с вами поговорить, но все не решаюсь.

Вот и все. Теперь у него есть имя. Теперь момент упущен, ничего не попишешь. Вот так: стоит немножко увлечься и… Самостоятельность кукол поражает воображение. Я вздыхаю и принимаюсь за проработку деталей. По-моему, я уже где-то упоминал, что он среднего роста. А может, и не упоминал — сейчас это не столь важно. Статисты всегда среднего роста, на то они и статисты. А вот персонажи — нет. У них даже средний рост не вполне среден. Так что пусть этот непрошенный Акива будет выше среднего, ладно? Выше среднего, худ, сутуловат, давно не стрижен, а когда был стрижен, то кое-как, на скорую и неумелую руку. Смиренно улыбаясь, он переминается там, где застиг его Шайин вопрос, переминается с полным пивным стаканом в руке, и весь его нескладный вид выражает извинение за ненароком причиненное беспокойство.

— Ну и?.. — неприветливо вопрошает Шайя. — Что ты встал, как Каменный Гость? Хотел поговорить — говори.

Сутулый Акива отводит с лица прядь волос. Волосы у него легкие и спутанные, как пересохшая пакля.

— Пойдемте лучше за столик, если вам не трудно. Тут как-то неудобно. Я вас очень прошу.

Шайя кривится, морщит лоб. Сначала он хочет послать это нелепое чучело ко всем чертям, но затем утыкается взглядом в пивной стакан и меняет решение.

— Ладно, — говорит он. — Хрен с тобой. За столик, так за столик. Только возьми еще пива, чтоб лишний раз не ходить.

Гена облегченно вздыхает. Глядя, как Шайя нетвердой походкой идет через зал, он цедит в стакан пиво и подмигивает незнакомому сутулому клиенту:

— Вообще-то он нормальный мужик, но в последнее время… Вы ведь его проводите домой, не бросите? Он здесь недалеко живет: вверх по бульвару и…

— Я знаю, спасибо, — кивает сутулый. — Конечно, не брошу.

Он берет стаканы, и ловкая тряпка бармена тут же смахивает две мокрые неопрятные окружности с блестящей поверхности стойки. Вот и все. Нет следа, значит и не было ничего. Ни стаканов, ни Шайи, ни дурного непонятного разговора. «Летает по прямой…» — надо же такое придумать! Вот он, Гена, к примеру, вообще никак не летает. Он стоит и время от времени наливает, и к каким бы то ни было полетам не имеет никакого отношения. Так что? Отчего-то ему вдруг хочется зажечь сигарету, хотя курить Гена бросил уже очень давно — с того момента, как встал за стойку. Нет у бармена времени на перекуры… и на полеты тоже. «По прямой!..» Это ж надо… Гена еще раз проводит тряпкой по стойке и щурится на ее безупречную чистоту.

— Простите, — говорит сутулый Акива, ставя стаканы на стол. — Вот пиво.

Шайя сидит, положив голову на руки. Глаза у него закрыты; он то ли спит, то ли просто ленится жить. Впрочем, известие о подоспевшем пиве таинственным образом добавляет ему жизненных сил.

— Что ты все извиняешься? — брюзгливо интересуется он и отхлебывает. — Все равно не прощу, сколько ни извиняйся. Ты кто?

Акива нерешительно подергивает спутанную паклю волос по обеим сторонам узкого треугольного лица. Акива вздыхает.

— Видите ли, господин Бен-Амоц, я очень давно искал случая поговорить с вами, но все никак не мог придумать, с чего начать. Это так трудно объяснить…

— Хорошее пиво, — сообщает Шайя. — За что я Гену люблю, так это за то, что никогда не разбавляет. Эй, Гена! Твое здоровье!

Гена мрачно грозит ему издали.

— Понимаете, — говорит Акива, пристально глядя на свой нетронутый стакан. — Я очень напуган. Очень.

Шайя вытирает ладонью мокрые губы и фыркает.

— Эка невидаль! Все боятся, парень. Вот, взгляни, к примеру, на меня. Нет, ты взгляни, взгляни… ты думаешь, я кто? А? Разрешите представиться: жалкий трус. Я — жалкий трус! И это мне не кто-нибудь сказал, а сам папаша. Создатель, будь он… э-э… будь он — что?.. а черт его знает! Пусть будет просто: «Создатель, будь он». Вот. Так что не переживай, парень. Пей пиво и не бери в голову.

— Вот-вот! — Акива почему-то очень радуется Шайным словам. — Видите! Даже вы боитесь! А ведь вы уже очень давно предупреждаете... Бьете в набат, можно сказать. Вы самый смелый, но даже вы боитесь… что уж говорить обо мне?

— Кончилось, — с сожалением констатирует Шайя, поднимая опустевший стакан. — А ты что — не будешь?

Он протягивает руку, и Акива послушно придвигает к нему свое пиво.

— Я вас давно слушаю по радио. Вы очень правильно все говорите. Но я ведь понимаю: вы сами ничего не можете сделать, потому что вы все время на виду. Но что-то делать обязательно надо. Обязательно! Никак нельзя допустить, чтобы это произошло.

Шайя икает. Вид у него слегка недоуменный.

— Ты о чем, парень? Что — «это»? И вообще, ты кто? По-моему, я тебя уже спрашивал, но не помню: ты ответил или пока еще нет?

— Ну как же, господин Бен-Амоц… — Акива вскидывает на Шайю озадаченный взгляд. У него светлые ресницы и голубые младенческие глаза. — Убийство. То самое убийство, о котором вы постоянно предупреждали. До тех пор, пока им не удалось заставить вас замолчать. Вы не думайте, я вас совершенно не осуждаю. У них наверняка очень сильные способы давления. Очень!

— Убийство?

— Ну да. Убийство Амнона Брука. Меня очень пугает эта гипотетическая возможность. Если им удастся осуществить ее на практике, то нас ждут совершенно непредсказуемые последствия. Впрочем, что это я вам объясняю… вы же знаете обо всем намного лучше меня.

— Погоди, погоди… — Шайя мотает головой. — Ты что, серьезно…

Он замолкает на полдороге. Зачем? Перед ним сидит всего-навсего очередной псих, одержимый навязчивой идеей. Ну как объяснить такому типу, что не стоит верить всему, что говорится по радио?

— Вообще-то я не сразу поверил, — будто подслушав его мысли, говорит Акива. — Вы не думайте, я не из тех дураков, которые верят любой газетной сплетне. Но тут все так сложилось… во-первых — вы. У вас замечательная передача. Очень! В ней наверняка сплошное вранье… извините, что я так… но это вранье удивительно правдиво. Оно… как бы это сказать… реально. Наверное, я кажусь вам полным идиотом, но, поверьте, я говорю очень серьезно. Видите ли, нас с раннего детства учат всяким вещам: типа того, что Земля круглая, что Цезарь был римским императором и что рак происходит от курения. Но любая из этих вещей может оказаться выдумкой, ерундой, ложью. Про Землю мне рассказала воспитательница детского сада. Но она также говорила, что каша вкусна и что мама придет, когда стрелка часов будет «вон там». В то время как факты свидетельствовали совсем о другом: каша была омерзительна, а мама не приходила. То есть, воспитательница определенно лгала. Спрашивается: разве не могла она соврать про Землю с той же легкостью, что и про кашу? Более того, врать про Землю намного безопаснее: ведь, в отличие от каши, ее шарообразность нельзя проверить на вкус.

— А нельзя ли проверить на вкус еще один стаканчик пива? — перебивает его Шайя. — Будь другом… я бы и сам взял, но Крокодил мне сегодня уже не нальет. Такая сволочь… хотя, видишь, пиво не разбавляет…

— Умоляю, дослушайте до конца. Это очень важно. Очень!

— Важно? Про твой детский сад?

— Ах, нет же! Я рассказал вам про детский сад только для того, чтобы вы поняли: я просто так не верю ничему. Просто ничему. Даже тому, что я могу самолично пощупать. То есть, пощупанному я поверю быстрее, чем рассказанному, но это все равно не будет для меня окончательным доказательством. Даже если все вокруг верят, что Кеннеди был застрелен, эта всеобщая вера еще ничего не значит. Людей так легко обмануть, причем, чем их больше, тем легче они заглатывают наживку. Практически все сведения, которые содержатся у нас в голове, приняты нами на веру, и с таким же успехом могут оказаться полнейшей чепухой. Понимаете?

— А чего ж не понимать… — откликается Шайя. — У тебя в голове полнейшая чепуха. Кто же спорит?

Акива торопливо кивает, не обращая никакого внимания на насмешку. Если что-то и волнует его сейчас, так это только необходимость высказаться до конца.

— Да! Да! Но в том-то и дело, что это совершенно не важно: вранье там или нет. Важно — как мы сами к этому относимся. Если я верю, что идет война, то я начинаю стрелять. Я могу убить врага или того, кого считаю врагом, и это уже будет самая настоящая кровь и самый настоящий труп. И тогда я превращаю ту войну, о которой мне рассказали, ту войну, которая до того существовала только у меня в голове и могла быть враньем, лажей, выдумкой… я превращаю ее в реальную войну, с настоящей стрельбой и настоящим убитым. То есть, выдумка, в которую поверили, неизбежно становится правдой. Превращается в факт! Вот в чем вся штука! Понимаете? Мы сами пишем сценарий! Сами! Мы сначала придумываем сказки, а потом делаем их реальностью. Я где-то слышал выражение: «сказка станет былью». Так оно и есть! Сказки становятся былью.

Шайя отодвигает стакан. Теперь он начинает понимать, к чему клонит его странный собеседник.

— Я чувствую, что ты на меня сейчас начнешь всех собак вешать. Мол, Шайя Бен-Амоц создает реальность и все такое прочее. Мол, Шайя знай себе в слова играет, языком мелет, а в это время с другого конца мясорубки выползает настоящий фарш. Так, что ли?

— Так, так… — радостно кивает Акива. — Вы это очень красиво выразили. С одной стороны слова, а с другой — фарш… очень наглядно… я бы так не смог. Вот и ваши передачи тоже очень убедительны. В них веришь. Даже я верю, а уж я-то давно ни во что…

— Да-да, помню… — Шайя зевает. — Ты свои иллюзии потерял еще с воспитательницей детсада. Которая коварно растлевала малолетние души посредством дерьмовой каши. А в кукловода твоя воспитательница верила?

— В кукловода?

— Ну да. Некоторые воспитательницы, не говоря уже про нянечек и уборщиц, не без основания полагают, что наша роль в этом мире совсем не так велика, как ты мне тут обрисовал. Тебя послушать, так все только от нас и зависит: чего напридумаем, то и случится. А как же кукловод?

— Какой кукловод? — В прозрачных глазах за светлыми ресницами растет смущенное недоумение.

— Ну, тот самый, который нас всех изготовил. Который за ниточки дергает. Дернул за одну — выпили пива. Дернул за другую — выпили водки… — Шайя изображает резкие движения марионетки. — Ты, кстати, проверь: не дергает ли тебя сейчас сходить к Гене за парой стаканчиков? Нет? А зря… Но, с другой стороны, ничего не поделаешь. С кукловодом не поспоришь. Дернули — пошел, не дернули — не пошел. Все просто, все справедливо. И, заметь, никакой ответственности! Что, между прочим, полностью отвечает запросам простых и скромных граждан, вроде меня или твоей детсадовской воспитательницы. А ты вот как-то много на себя берешь, нет?

Акива отрицательно качает головой и улыбается.

— Нет, — говорит он убежденно. — Быть такого не может. Это самое главное вранье — насчет кукловода. Нету его… пожалуйста, забудьте об этой глупости. Есть только мы и наши сказки, которые становятся былью. А кукловод — просто одна из таких сказок. Стоит только прекратить ее рассказывать, и она немедленно исчезнет сама собой. Понимаете, мы всего лишь должны придумывать хорошие, добрые сказки. И тогда мир сразу придет в норму — ведь эти сказки станут былью — так же, как многие сказки в прошлом. Ведь проблема с уже сбывшимися сказками заключается в том, что многие из них — злые, дурные, и оттого, перейдя в реальность, они начинают отравлять нам жизнь.

Эй, Шайя! Ну-ка быстро узнай у него: как можно отличить дурную сказку от хорошей? И кто будет отличать?

— Вот сам и узнай.

Я не могу. Он меня не услышит.

Шайя сокрушенно крутит головой.

— Вы что-то сказали? — переспрашивает Акива. — Извините, я не расслышал.

— Кто определит, какая сказка правильная, а какая нет? — неохотно спрашивает Шайя. — Разве заранее узнаешь?

— Конечно! — убежденно говорит Акива. — Конечно, узнаешь! Это ведь так понятно. Что для людей хорошо — то и правильно. Проще не придумаешь.

— А пиво для людей хорошо? Вот тебе моя сказка: ежели ты не принесешь мне сей же час стакан… нет, два стакана пива, то я немедленно…

— Иду, иду… — Акива, не дослушав, вскакивает и направляется к стойке.

— То-то же… — Удовлетворенно вздыхает Шайя.

Добившись своего от Акивы, он снисходит и до меня:

— Видал, как с такими управляться надо? Главное — найти общий язык, вот и все. А ты, будто маленький, честное слово: «я не могу… он не услышит…» Уж если ты не можешь, то кто тогда может? Распускаешь ты кукол, папаша, ох распускаешь. Не к добру это, папа Карло, ох не к добру…

Не хами. Тоже мне, Буратино нашелся. И никого я не распускаю. Просто спорить с ним не хочу. Эти споры всегда кончаются одинаково. Догадываешься, как? — я вспоминаю грузовик, и у меня портится настроение.

Шайя ухмыляется.

— Угу. Догадываюсь. Против такого аргумента и в самом деле не попрешь. Да ты и времени, небось, не оставляешь — для возражений-то…

Ну уж, время тут и вовсе ни при чем. Из всех ваших дурацких выдумок, о которых тут плел Акива, время — самая дурацкая. Никакого единого времени нету, есть только ритм вашего движения, задаваемый мною. Суди сам: разве не изменится твое чувство времени, стоит мне повести тебя немного быстрее?

— Гм… — удивляется Шайя. — Нету? Вот-те на… времени нету… Так вот почему его вечно не хватает: его просто нету. На склад не завезли. Хитер ты, папаня… Зато пиво есть, и за это тебе можно простить многое.

Он берет стакан из рук подошедшего Акивы и разом выпивает не меньше половины.

— Простить? Что простить? Я в чем-то виноват, господин Бен-Амоц? — спрашивает Акива, приняв на свой счет последние Шайины слова. — Знаете, бармен сказал, что вам не следует больше пить. Если не возражаете, я провожу вас домой.

— Глупости! — машет рукой Шайя. — Я не собираюсь выслушивать твои россказни еще и по дороге домой. Тут ты хоть пиво носишь, а на улице от тебя и вовсе проку никакого. Сказочник хренов. Все беды от таких сказочников. Так что на прощение не рассчитывай…

Он пьяно грозит Акиве полусогнутым указательным пальцем. Да-да. Все беды от сволочей-сказочников. Как это он все правильно описал, подлец. Сначала выдумывают какую-нибудь сказку, а потом, сами же в нее уверовав, принимаются коверкать мир по вымышленному сказочному покрою. Как будто речь идет об их личном балаганчике. А мир не дается. Да и как же он может даться?.. Ишь ты, сидит, моргает невинными глазками, тварь белесая... или как там? — белокурая бестия. Такому сверхчеловеку только волю дай… тю!.. Зачем ты даешь таким волю?

Ну вот, опять. Тебе не надоело все на меня сваливать? Я тут ни при чем. Я его, если хочешь знать, вообще в массовке держал, никаких видов не имел на эту бесцветную личность. Кто здесь имена дает: я или ты? Вот ты его и вытащил, ты ему и волю дал. Теперь сам расхлебывай.

— Ну, за этим дело не станет…

— Вот что, парень, — говорит Шайя и хорошенько отхлебывает из стакана. — Твои претензии ко мне глупы и неуместны. То есть, вру я, конечно, много, но мои враки вовсе не становятся руководством к действию. Или догмами. Или чем-то там еще. Уверяю тебя, они всегда остаются тем, что они есть: болтовней, пшиком, сотрясением эфира. И та конкретная болтовня, которая произвела столь глубокое впечатление на твою неокрепшую душу, не является исключением. Ее, если хочешь знать, запускают перед каждыми выборами. И что? И ничего. Никого не убивают. Или убивают, но вовсе не из тех причин, которые мусолятся по радио. Нет никакой связи, парень. Ни-ка-кой. Короче, расслабься и поищи себе какую-нибудь другую сказку. Про любовь, например.

Акива вздыхает. Он сидит перед Шайей, сложив руки на липкой деревянной столешнице, подобно послушному ученику. Не хватает только школьной формы, портфеля и авторучки.

— Вы меня неправильно поняли, господин Бен-Амоц. Вас я ни в чем не обвиняю. Ведь эту сказку придумали не вы.

Шайя чуть не захлебывается очередным глотком. Неужели знает про Битла? Да нет, быть такого не может. Просто догадался. Дважды два, невелика загадка: сам же говорил, что мульку с покушением вытаскивают перед каждыми выборами. Он сердито смотрит в невинные голубые глаза под часто моргающими светлыми ресницами.

— Хоть на том спасибо. Облегчение-то какое… А то сижу весь на иголках: а ну как арестуешь меня, бедного?

Шайин собеседник улыбается слабой неуверенной улыбкой. Затем он зачем-то задирает свою полосатую футболку и слегка отодвигается назад, чтобы Шайя увидел. И Шайя видит. Видит рифленую рукоятку пистолета, заткнутого за пояс выцветших джинсов.

— Вот, — говорит Акива, словно извиняясь за причиненное беспокойство, как будто там, под футболкой, не пистолет, а безобразная гнойная язва. — Вот. Понимаете, господин Бен-Амоц, есть только один способ остановить их. Так я чувствую. А я очень чувствую такие вещи. Очень. Еще с…

— Еще с детского сада, я помню, — перебивает его Шайя. — Но с того времени ты совсем недалеко продвинулся в развитии. Ты что, надумал охранять Босса? С этой твоей малокалиберной пукалкой? Да хоть бы и с пушкой… ты, парень… видал я идиотов, но такого… да там… ну ты даешь!..

От неожиданного потрясения Шайя почти трезвеет, и это обстоятельство злит его дополнительным образом. Акива снова улыбается своей неуверенной улыбкой.

— Вы мне все никак не даете объяснить. Калибр моего пистолетика не имеет значения. Тут другое. Видите ли, сказку можно перебить только другой сказкой. Вот говорят: история повторяется дважды. Ну, помните: сначала в виде трагедии, а потом — в виде фарса. Знаете, почему? Очень просто! В первый раз сказка придумывается втайне и потому всерьез; сидит себе какой-нибудь Наполеон или Магомет, сидит и придумывает… и об этом никто, кроме него самого, не имеет ни малейшего понятия. Поэтому его сказка застает всех врасплох! Ее не ждут! К ней не готовятся! И потому, если сказка дурна, то ее последствия могут оказаться ужасны. Ужасны! Вот вам и трагедия. Зато во второй раз кто-нибудь другой принимает меры и успевает вовремя подставить свою, подменную сказку. Я называю такие сказки превентивными. Что-то типа упреждающего удара. Представьте себе: кто-то задумывает повторить трагедию; возможно, он даже начинает претворять свою страшную сказку в жизнь… вернее, в смерть… как вдруг — бац!! В запланированное развитие сказки совершенно неожиданно вмешивается совсем другой сюжет! И не просто другой, но намеренно нелепый, смешной, фарсовый… например, сломавшийся будильник или яма на дороге, или расстройство желудка накануне решающего сражения. И эта маленькая глупость ломает весь грандиозный план, причем ломает его навсегда. Потому что любой, кто захочет повторить эту сказку еще раз, вспомнит уже не трагедию, а фарс! Вот в чем дело, господин Бен-Амоц. Сказка фарса подменяет собой сказку трагедии. А фарс, как известно, намного сильнее трагедии — оттого, что понятен всем и радует всех, кроме, конечно, его главного и непосредственного участника, того самого, который проспал или шлепнулся в лужу, или застрял на горшке. Понимаете? Это — как написать новую пьесу! Разве вас не захватывает подобная перспектива? Вот вы говорили про кукловода… но разве то, что я описал, не делает автора превентивной сказки настоящим, истинным кукловодом?

Он бредит, Шайя? Пощупай ему лоб…

— Я изменю историю, господин Бен-Амоц! Вот увидите! Моя сказка превратит покушение в фарс, и тем самым сорвет его. И не только его, но и все будущие покушения, все до одного! Все до одного! Я перехвачу события, я перепишу всю пьесу заново, я сделаю былью свою замечательную, свою фарсовую сказку. Разве это не прекрасно?

Шайя не отвечает. Он разглядывает сидящего перед ним психа, как будто только сейчас увидел его. Неужели это все всерьез? Акива вдруг принимает озабоченный вид и даже вздыхает.

— Одно меня беспокоит, господин Бен-Амоц. Главное в превентивной сказке — это ее тайминг. Нужно обязательно оказаться в нужном месте в нужное время, хотя бы на шаг раньше главной сказки. Я очень боюсь опоздать.

Он замолкает и выжидающе смотрит на Шайю. Но чего он ждет, этот самозваный кукловод? Что ему надо? Отчего-то Шайе вспоминается квадратная будка Битла — вспоминается абсолютно некстати, потому что нет на земле физиономии, менее похожей на битловскую, чем качающееся напротив длинное остроконечное лицо, обрамленное беспорядочной массой паклеобразных волос. И тем не менее… ах, да!.. вот почему: Битл тоже судачил о кукловодстве. Вот ведь дурдом! Как жить среди психов, папаша?

На себя посмотри…

Шайя неуклюже встает, зацепив локтем недопитый стакан, и тот падает, выплеснув пиво на стол и на джинсы белесого «сказочника».

— Куда же вы, господин Бен-Амоц? Позвольте, я вас все-таки провожу…

— А пошел ты… — Шайя отталкивает его слабую руку и идет к выходу, преувеличенно твердо печатая шаг. Гена оценивающе поглядывает из-за стойки: дойдет?.. не дойдет?.. Вроде не так уж и страшно, бывало и хуже. Он вздыхает и смотрит на часы. До закрытия еще целых два часа. Долго.

Оставшись один, сутулый человек в полосатой футболке ставит локти на залитый пивом стол и что-то шепчет себе под нос.

Не подумайте только, что он разговаривает со мной. Его собеседник находится внутри него самого. Но я все равно прислушиваюсь.

— Поверил или не поверил? — шепчет он. — Я так боюсь опоздать. Так боюсь. Если поверил, то, скорее всего, я узнаю об этом еще сегодня. Или завтра. Не опоздать бы.

— Не волнуйся, — уверенно отвечает ему тот, что внутри. — Он, конечно, поверил. Без сомнения. Разве ты не помнишь этот его прощальный взгляд? Готов поспорить, что он уже звонит куда надо, набирает номер, не попадая пьяным пальцем в кнопки мобильного телефона. Люди и в самом деле как куклы. Ими так легко манипулировать. Они придут к тебе сами. Сами.

Он снова улыбается своей мягкой детской улыбкой и щупает рифленую рукоятку под полосатой футболкой, и только мы трое: я, он и тот, кто внутри него, знаем, что никакой это не пистолет, а всего-навсего пугач. Игрушка, купленная в забавной лавке за тридцать монет.

*          *          *

Ив успокаивается, когда слышит его шаги на лестнице. Даже не на лестнице, а еще внизу, далеко-далеко, там, где их узкий переулок, тесно уставленный припаркованными с обеих сторон автомобилями, вливается в лохматый от лиственных деревьев бульвар. Она услышала бы и дальше, но бульвар, в отличие от тихого переулка, полон другими, лишними, мешающими звуками: шелестом шин, пением автомобильных моторов, сумасшедшим шакальим хохотком мотороллеров, голосами людей, карканьем ворон, воем драчливых котов и много еще чем.

Но стоит ему только свернуть из этого вечного тарарама сюда, на звонкую тротуарную дорожку, прорезанную извилистыми мшистыми трещинами, как она немедленно выдает его приближение. А остальное уже проще. По характеру шагов можно определить, насколько он устал, угадать его настроение, взгляд, даже слова, которые он скажет, ступив на порог.

Раньше… Нет, не так. Ив не любит этого слова — «раньше». От него веет прошлым, оно шипит, как вкрадчивая змея. Хуже него только слово «прежде» — настоящая пропасть, жирный символ безвозвратности. Лучше сказать «когда-то». Ведь «когда-то» может случиться и в будущем, правда?.. Ну вот. Итак, когда-то. Когда-то его шаги звенели радостным многоточием веселых миниатюр, из тех, которые читают со сцены или с экрана разбитные юмористы, частя и отчеканивая профессионально артикулированными языками чечетку скетчей. Шаги прыгали россыпью монет, спешили, смеялись, обещали. И сердце пускалось в пляс, послушное этому чудесному ритму, этой лучшей на свете музыке.

Ну почему его шаги не могли оставаться такими? Куда они гнались, захлебываясь и, видимо, уставая от собственной джазовой полифонии? — Скорее всего, шаги искали какую-нибудь одну постоянную мелодию, очень красивую, но простую. Это немного разочаровывало, именно что немного, самую малость. Да и действительно: сколько можно жить вприпрыжку? Не пора ли чуть-чуть остепениться? И мелодия нашлась — легкая, светлая, как танец Фреда Астера, как пестрые зонтики под летним, на солнце замешенным дождем. Она звучала столь же замечательно, как и предшествовавший ей джаз… ну, может быть, чуточку монотонней… но малая толика постоянства еще никому не мешала в этой жизни.

А потом… потом… Ив смахивает слезу.

Не надо плакать, королева. Ты же знаешь, в любой пьесе все приходит в негодность, все ветшает, все старится — и декорации, и куклы. Вот и шаги состарились.

— Нет, это не так. Ты ведь сам говорил: времени нету, а есть только ритм, задаваемый тобой…

Я говорил это не тебе, а Шайе.

— Все равно. Я подслушала. Если ты задаешь ритм, то и старость приходит тоже от тебя. Значит, ты можешь это изменить. Ведь можешь?

Конечно, могу, королева. В любой момент. Но захочется ли тебе такого изменения?

— Какого?

Ты знаешь.

— Смерть?

Можно назвать это так. Но можно назвать и по-другому: «остановка», и это будет намного точнее. Остановка движения. Я могу сделать это для тебя хоть сейчас. Но ты ведь не просишь остановить его шаги вообще?

— Нет-нет, не надо… но не мог бы ты сделать так, чтобы они просто не изменялись?

Но чем же это отличается от остановки, девочка?

Она молча прижимает к горлу правую руку и прислушивается. Состарившиеся Шайины шаги шлепают, шаркают, шуршат по когда-то звонкому тротуару. Они снова утратили постоянство ритма, но насколько отличается от прежнего их нынешний усталый разнобой! Время от времени звук пропадает вовсе, как будто Шайя останавливается в сомнении, размышляя, стоит ли продолжать. Эти остановки учащаются по мере приближения к дому, а в перерывах между ними Шайя вообще с трудом волочит ноги. Он опять пьян и, видимо, сильно. Ив уже не помнит, когда в последний раз видела его трезвым… Что случилось? Почему?

Она задает этот вопрос постоянно, и я уже устал отвечать на него. Что, впрочем, кстати, ибо ответ трактует спасительную тему усталости. На усталость всегда можно списать все, что угодно, начиная с дремоты и кончая предательством.

— Он просто устал, королева. Только представь себе, в каком темпе Шайя живет в последние месяцы. Во-первых, ты. Любовь много дарит, но и отнимает массу душевных сил, разве не так?


— Не так, не так. Мне она только дарит. Если что и отнимает силы, так это отсутствие любви. Отнял любовь — отнял силу.

Ну, это у тебя, — говорю я несколько смущенно, потому что в данном случае она права. — А у Шайи иначе. Он не такой цельный, как ты.

— Почему? Разве не ты сам изготовил нас обоих?

Иногда ее вопросы удивительно наивны.

— Видишь ли, весь этот спектакль создан исключительно для тебя, так что ты — результат вдохновения. А Шайя… Разница между вами — как между творчеством и фабрикацией. Шайя сработан позднее, когда в нем возникла конкретная надобность.


— Надобность?

Итак, во-первых, ты, — повторяю я, игнорируя ее последний вопрос. — Ну а во-вторых, эта идиотская суета с выборами. С утра до вечера, сама видишь. Море грязи. Всякая сволота вокруг. Ежеминутное вранье. Постоянное напряжение. Борьба с такими же умельцами по другую сторону фронта, перетягивание каната: кто кого?.. Поневоле с катушек слетишь. Раньше-то, когда тебя еще не было, эта возня его забавляла. А сейчас — иначе… уж больно ты выпадаешь из общего балагана. Он теперь все с тобой сравнивает, и результаты сравнения… как бы это сказать… удручают.

Ее тонкое лицо качается передо мной, как диковинный цветок на руке-стебле. Она невыразимо прекрасна. Она так давно не улыбалась. Что мне делать, что? Я бы с удовольствием разобрал этого пьянчугу-клоуна на запчасти, но боюсь, что это только ухудшит ситуацию. Ив по-детски шмыгает носом.


— А почему… почему бы ему не бросить это свое занятие — выборы и все такое?.. Чтобы осталась только я. Я бы на его месте так и сделала. То есть, нет, без всякого «бы». Я на самом деле так и сделала.

Шаги затихают внизу, уткнувшись в закрытую дверь парадного. Сейчас он, наверное, стоит, понурившись, как заплутавший осел на обочине скоростного шоссе, и готовит себя к последнему переходу. Он не в состоянии жить без нее и в то же время — не в состоянии ее видеть. Как можно разрешить подобное противоречие? Ив беспомощно смотрит на мерцающую лампочку интеркома. Возможно, Шайя настолько не в себе, что забыл код? Открыть ему дверь?.. Не открывать?.. Она уже давно нажала бы на кнопку, но боится еще больше испугать своего любимого. Пусть делает то, что кажется ему правильным. Пусть ему будет легче. Он так устал…

Повторяю, он не такой, как ты, — говорю я, чтобы отвлечь ее от этого напряженного вслушивания. — И потом, это занятие, эта игра в слова — единственное, что он умеет лучше других. Как же он может отказаться от такого?

Игра в слова, будь она проклята! Игра в имена. Я никогда не скажу этого Ив, но Шайя не может отказаться от игры в слова еще и по другой, главной причине: способность давать имена — его единственный шанс в соперничестве со мной. Как это он недавно сказал? «Мы даем вещам имена, и это единственное, что от тебя не зависит, дорогой папаша…» Вот и получи теперь сполна, дорогой сынуля… Сладко ли тебе сейчас там, внизу, перед дверью, которую ты и жаждешь, и боишься открыть? Попробуй-ка, сыщи имя этому состоянию — о, ты, дающий имена!..

Гм… правду сказать, я и сам поражаюсь силе своего злорадства. Нашел себе соперника, ну не смешно ли? Извините… это я, конечно, неправ… сорвался. Просто она слишком давно не улыбалась — вот в чем все дело. Тут у любого нервы не выдержат.


Внизу хлопает дверь. Вошел. Он догадывается, что Ив слышит его приближение, но не уверен, с какого именно момента. Ну, уж не дальше, чем с лестницы?.. Решив так, он поднимается уже иначе, размеренно, твердо ставя ногу, демонстрируя фальшивую уверенность и изнывая от ненависти к самому себе. Дверь. Ключ. Замок.

— Будешь есть?

Она стоит перед ним, прижав к горлу тонкую ладонь, похожая на диковинный цветок из далекой галактики, далекой настолько, что свет ее еще не добрался до земных телескопов. Если бы можно было просто шагнуть вперед и обнять, уткнуться носом в рыжую, пахнущую счастьем макушку — как раньше… но как преодолеть эти два метра, это огромное расстояние, недоступное даже свету? Молча, свесив голову, он переминается с ноги на ногу и старается дышать в сторону, потому что знает, что для перегара, в отличие от него самого, не являются помехой даже такие чудовищные межпланетные пространства. Он кажется себе отвратительным, грязным и старым. Чудовище из сказки про аленький цветочек просто красавец в сравнении с ним. Просто красавец.

— Рыженький цветочек… — говорит Шайя и смолкает, чтобы не слышать своего голоса. Даже голос мерзит.

— Что ты сказал? — переспрашивает она и тоже смолкает.

Слова тремя мелкими камешками падают в пропасть и исчезают в ней, глотающей все — даже звук падения, даже эхо. Какой смысл теперь произносить слова? Разве могут слова преодолеть бесконечность, перед которой бессилен даже свет?

Он стоит перед ней, неуклюжий и смущенный, и в то же время — хрупкий, как игрушка, сооруженная из тополиного пуха и яичной скорлупки. Если бы можно было просто шагнуть вперед и обнять, уткнуться лбом в худую небритую щеку, положить ладонь на затылок, укрыть, успокоить… но как обнимешь, не повредив этой хрупкости, ломкой до прозрачности? Как прикоснуться к обнаженному нерву? Она кажется себе толстой, неповоротливой и грубой, совсем не подходящей для такой деликатной задачи. Огромный великан из сказки про мальчика с пальчик — просто ювелир по сравнению с ней. Просто часовых дел мастер.

— Я так устал… — говорит он, и она с радостью хватается за эту соломинку, за это спасительное объяснение, за единственную ниточку, дорожку из хлебных крошек, соединяющую заплутавшего сказочного героя с утерянным домом, где мерцает углями камин, часы на стене отсчитывают бессчетное нескончаемое время, а стол накрыт старой клеенкой, знакомой так, как ничто другое во всем белом свете.

— Да-да, конечно. Ты очень устал, милый. Скорее ложись, я уже постелила.

И он кивает, с облегчением и благодарностью, и переходит в комнату, где — ни пришей, ни пристегни — Шайиным голосом бубнит телевизор. Бубнит все о том же — о выборах, о предстоящем митинге, о сегодняшних опросах.

— Сейчас выключу, — спохватывается она. — Сейчас…

Экран гаснет, но звук остается. Он вором лезет в открытое окно, тараканом просачивается сквозь щели, крысой протискивается через вентиляционные отдушины — он доносится из тысяч окрестных квартир, бесцеремонный и уверенный в своем законном праве на жизнь. Ив беспомощно всплескивает руками.

— Ничего… — усмехается Шайя. — Не волнуйся. Все правильно. Мой голос, мне и страдать. Преступление и наказание. Да, кстати, чуть не позабыл…

Он подходит к телефону и набирает номер.

— Алло. Рома? Тут такое дело. За мной уже несколько недель ходит какой-то тип. Я сначала думал — это вы топтуна приставили… да ладно, ладно, не шуми… да заткнись ты, я не об этом… я тебе человеческим языком говорю: заткнись и слушай! — Шайя переводит дух. — В общем, сегодня он подошел ко мне. В баре, в «Йокнапатофе», знаешь, на бульваре… ага. Короче, псих полный. Наслушался моих песен о покушении и теперь хочет сам застрелить Босса. Типа того, что тем самым он предотвратит покушение. Конечно, бред. Я ж тебе сказал — полный псих. Раздобыл где-то пистолетик и… Я сам видел — он показал. А черт его знает… Понятия не имею… Слушай, иди ты в задницу со своими вопросами. Все, что знал, я тебе уже рассказал. Рома, я устал… не знаю. Вот сами его возьмите и спросите. Он наверняка еще там сидит… Четверть часа назад.

Он кладет трубку и трет глаза кулаками.

— Ложись, — говорит Ив с беспокойством. — Скорее ложись…

— Это тот самый. Ты его видела. Мой черный человек, который не черный. Который полосатый. Полосатый, но не усатый. Господи, как я устал!

— Ложись, — повторяет она. — Тебе необходимо уснуть.

Спящий, он очень похож на того, прежнего.

*          *          *

Босс вытаскивает тарелку из тазика и тщательно осматривает на свету. Так и есть — осталось несколько мыльных пузырей! Пора сменить воду для полоскания. Частая смена воды — основа правильного мытья посуды. Говорят, что и с полами то же самое. Но насчет полов старый Амнон Брук по прозвищу Босс не уверен. В его возрасте половые вопросы отходят далеко на задний план, во всех смыслах. Хотя не в возрасте дело. Полами Босс никогда особо не занимался. Его узкой специализацией и многолетней, перешедшей в страсть привычкой является только и исключительно мытье посуды. Впрочем, можно добавить к этому еще и политику.

Старик усмехается, осторожно откладывает недомытую тарелку, неторопливо выливает в раковину использованную воду и, опершись на кухонный мрамор, смотрит на водоворот, крутящийся юлой над черным отверстием стока. Вода уходит быстро… сейчас раздастся длинный хлюпающий звук: хлю-ю-ю-уп… и нету. Поверхностный рассудок сравнил бы эту картину с человеческой жизнью: так, мол, и годы проваливаются сквозь пальцы, утекают, неотвратимой спиралью втягиваясь в черное вертящееся никуда. В этом бессмысленном верчении и проходит, мол, наш земной срок: хлю-ю-ю-уп… Ерунда. Тот, кто так думает, просто никогда по-серьезному не мыл посуды. Правда же заключается в том, что всегда можно заново наполнить тазик.

Босс качает головой, открывает кран. Обновление — вот главная жизненная премудрость. Не забывай вовремя сменять воду, а все остальное приложится.

— Амнон! Ты там не умер? Иди сюда, посиди со мной.

Это Соня, жена Босса. Она младше него на целых восемь лет, но уже носит в себе целый букет болезней. Или как там носят букеты? — Перед собой?.. Когда-то он и в самом деле приносил домой цветы. Сейчас — нет. У Сони развилось что-то вроде астмы; от цветов она начинает чихать и задыхаться. Так что теперь в квартире букетов не осталось… если, конечно, не считать того, который с болезнями. Он тщательно протирает тарелку полотенцем. Астра и астма… всего одна буква, а какая разница…

— Амнон!

Он продолжает притворяться, что не слышит. В восемьдесят два года можно позволить себе время от времени прикинуться глухим. Хотя Соню не обманешь. Знает его как облупленного. Не шутка — столько лет вместе. И все эти годы ничто так не раздражает ее, как эта его любовь к мытью посуды. Женщина. А женщины признают законным всего лишь один вид любви: к ним самим.

— Вот куплю посудомоечную машину — будешь знать!

Эту угрозу Соня практикует с момента появления первых посудомоечных машин. Ничего она не купит… да если и купит — разве машина вымоет так чисто, как он? Все равно придется перемывать, это уж точно. А выборы мы на этот раз проиграем с треском. Ничего не поделаешь. Денег жалко. Столько денег сожгли на кампанию и все зря. Босс любуется тарелкой, поворачивая ее под разными углами: вот она где — безупречная чистота. Поди сыщи такую в политике.

Он вздыхает и водружает тарелку на ее законное место в посудной горке. Многие полагают, что все тарелки одинаковы. Глупость. Это все равно, что сказать: «Все китайцы одинаковы». …Хе-хе… что было бы к месту, поскольку тарелки тоже китайские… хе-хе… теперь все китайское. Да… когда-то у них был хороший маастрихтский фаянс… был, пока ревнивая Соня не перебила все тарелки до одной. Амнон переживал за каждую из них. Потому что тарелки разные, как люди. Подстершиеся завитушки узора, выбоинка с краю, бугорок на донышке… У всякой свой характер, своя индивидуальность: эта, к примеру, всегда твердо стоит на своем, а та всю жизнь колеблется. И судьбы тоже разные. Арик-то все-таки решился… молодой, горячий. Жаль толкового помощника, но делать нечего.

Босс густо намыливает последнюю тарелку. Скольких таких он уже пережил! Молодые часто гибнут из-за собственной нетерпеливости. Вот и Арик Бухштаб. Казалось бы: подожди, наберись опыта, посиди за надежной спиной ведущего… так нет ведь!.. тянет его на приключения! Вообразил себя режиссером-постановщиком. Даже не режиссером, а кукловодом в театре марионеток. А того не понимает, что Босс видит его насквозь со всей этой наивной интригой.

— Амнон! Не притворяйся глухим!

А и впрямь. Всему есть границы. Еще обидится, чего доброго.

— Сейчас, Сонечка, сейчас, — кричит он в ответ. — Вот только чашки домою.

Всему есть границы, кроме властолюбия. Власти всегда мало. Взять хоть ту же Соню. Она твердой рукою правит в доме и в семье. Правит всем и всеми, да так, что никто и не пикнет. Одно лишь исключение: Амнон с его посудой. Да и то с большой-большой натяжкой: ну разве можно это считать исключением? Ну, уединяется муж на кухне перед раковиной… так что с того? Не к соседке ведь под одеяло бежит, не к друзьям-собутыльникам, не к альбомам с марками или к какой-нибудь другой дорогостоящей дурости… а исполняет нужную семейно-полезную обязанность, на которую никто, кроме него, не то что не претендует, а наоборот, изо всех сил уклоняется.

Ну кто бы такому мужнему увлечению не радовался? А вот Соня ревнует. Потому что мытье посуды — это единственное время, когда Амнон принадлежит самому себе. Себе, а не ей, Соне. Вот в чем дело-то. Весь остальной Амнон захвачен ею давно и прочно, во всеми потрохами — все его города и веси, все края и области — все, кроме этой, с тазиком и тарелками. Наверняка ведь говорит сама себе: «Ну не бесись ты, дура… оставь уже ему этот крошечный пятачок одинокой независимости… пусть хоть немного потешится, ну что тебе, жалко?» И не может с собой справиться. Не может! А все почему? — Потому, что власти всегда мало, сколько бы ее ни было.

Вот и с Ариком Бухштабом то же самое. Манипулятор нашелся, тоже мне… Когда он пришел к Боссу со своим предложением инсценировки покушения, тот сразу разглядел двойное дно. Да и кто бы не разглядел? Это-то и обидело тогда Амнона больше всего — пренебрежение. Мол, старый хрыч настолько давно из ума выжил, что можно, не напрягаясь, всучить ему любую ерунду. За какую веревочку потянешь, туда и дернется.

Когда бы не это, Амнон, скорее всего, постарался бы спустить дело на тормозах. Поманил бы поближе зарвавшегося ученика, погрозил бы пальцем, подмигнул бы лукаво: куда, мол, торопишься, Арик? Подожди еще пару годков. Все, мол, и так твоим будет, по праву… Но обида не дала, сбила с толку. Что в общем, неправильно: нельзя давать чувствам руководить собой. В политике нет чувств, есть интересы. А с точки зрения интересов предпочтительно оставить рядом с собой сильного работника, даже если он схвачен за руку при попытке предательства. Ведь что такое предательство? Что такое обида? — Всего лишь слова, звуки пустые.

Если бы не было поздно, Босс и сейчас отыграл бы назад то, что задумал. Но в том-то и дело, что поздно. Тогда, когда Арик, хитро блестя глазами, изложил ему свой «гениальный» план, было еще не поздно. Тогда на морском берегу были только они вдвоем, не считая нескольких топтунов, застывших в почтительном отдалении: сам Амнон и его лучший ученик, отчего-то возомнивший себя кукловодом, а его, Амнона, — куклой. Старой, ненужной и безопасной куклой.

Амнон ничем не выдал своего гнева. Он даже не изменился в лице. Прежде чем ответить, долго жаловался на геморрой — так долго и подробно, что наигранное сочувствие Бухштаба стало сменяться нетерпеливым отвращением. Арик наверняка с ума сходил от злости; возможно, он даже решил, что сенильный старик пропустил его рассказ мимо ушей. Он уже приготовился повторить, но тут Амнон, справившись с обидой, решил-таки дать своему заместителю последний шанс. Как того требовали интересы.

— Ты слишком тороплив, Арик, — сказал Босс как можно внушительнее. — Ты ошибаешься, полагая ловкость рук главным качеством хорошего кукловода. Главным качеством хорошего кукловода является терпение. Терпение, Арик. И своевременная смена кукол. Как с водой при мытье посуды.

— С водой? — брезгливо ответил этот идиот. — С какой водой?.. А вот про смену кукол мне понравилось. Знаешь, Амнон, с возрастом твои афоризмы становятся все лучше. Как хороший коньяк. Но что ты думаешь о моем плане?

Что ж… нет, так нет. Амнон безразлично пожал плечами.

— Делай, как считаешь нужным. Я доверяю тебе больше, чем кому бы то ни было.

И все закрутилось. Теперь волей-неволей Амнон вынужден был привлечь дополнительных персонажей. Почему волей-неволей? — Потому, что умный режиссер всегда предпочитает слитную толпу безымянных, безмолвных и взаимозаменяемых статистов. А персонажи с именем, в отличие от них, нуждаются в тщательной проработке и постоянно чего-то требуют: то добавить себе несколько строчек текста, то сменить партнеров, а то и вовсе переписать роль. У кого есть силы для такой возни?

Но в данном случае потребуются некоторые усилия. Конечно, о разоблачении и речи не идет. Интересы диктуют тихое, естественное решение: коварный сердечный приступ, несчастный случай, автокатастрофу… Или что-нибудь более оригинальное, например, самоубийство на почве внезапно открывшейся смертельной болезни. Во всяком случае, именно такое решение настоятельно рекомендует этот чересчур услужливый круглолицый шустрячок… как его?.. — Роман Кнабель. Тот еще фрукт: ну кому он обязан всем своим положением, если не Бухштабу? А вот поди ж ты… хе-хе… В политике нет предательства. В политике есть только интересы... Интересно, откуда он тут взялся? Амнон пробует ногтем незнакомый бугорок на донышке чашки. Вроде бы, еще вчера его не было? Точно, не было…

— Амнон! Ну сколько можно!

— Иду, Сонечка, иду!

Он аккуратно, четверкой, ручками внутрь, складывает чашки на блюдечке и ставит их в шкаф. Вот и все. На сегодня. А завтра будет новый день, как всегда. День большого предвыборного митинга. Сколько уже таких событий набралось за длинную Амнонову жизнь и сколько еще наберется?

*          *          *

Город лежит на боку, длинно вытянувшись между морем и сухим руслом бывшей реки, которая когда-то, обнаружив приближение берега, а значит, и собственного конца, обозначенного страшным, пахнущим речной смертью словом «устье», повернула на север и еще некоторое время, вопреки всем законам, отчаянно пыталась остаться рекой — хотя бы ненадолго, хотя бы на километр-другой. За что и была издевательски умерщвлена другим способом: лишением воды. И поделом: зачем сопротивляться неизбежному?

Впрочем, в определенном смысле река победила: разве не бегут теперь по ее заасфальтированному руслу быстрые потоки машин? Разве не обманула эта новая, автомобильная река смертельную тягу моря, сделав элегантный поворот у самого берега и устремившись далее вдоль него, насмешливо поглядывая на обманутого в своих ожиданиях великана, то приближаясь к самой линии прибоя, то отпрыгивая от него, подобно кошке, которой вздумалось подразнить разъяренного цепного пса.

Но это все дальше — севернее песчаных городских окраин. Какое дело городу до кошачьей игры автострады с морем? Он живет своими заботами… вернее, своей беззаботностью — одновременно шумный и задумчивый, деловой и ленивый, грустный и веселый. Наученный печальным опытом реки, он намеренно бесцелен: ведь в любой цели таится ее достижение, конец, гибель. А коли так, то зачем куда-то стремиться? Зачем идти на поводу у жизни, этой равнодушной продавщицы, которая сначала приветливо интересуется вашими намерениями, а затем, отпустив товар, тут же поворачивается к другому покупателю? Не лучше ли запутать ее отстраненной вежливостью случайного зеваки: нет-нет, госпожа, я еще не решил… нет-нет, я — никто… просто так завернул, поглазеть на полки… работайте, работайте, не обращайте внимания… справлюсь и сам…

Оттого-то он так и любит праздники, этот город. Праздники бесцельны, в них отсутствует ощущение конца; но лучше того — в них нет и ощущения начала. Праздник живет в промежутке между прежним процессом, завершение которого он, в сущности, и отмечает: минувшим годом, рабочим летом, пережитой зимой, собранным урожаем, и процессом следующим, еще не начавшимся: новыми усилиями, свежим потом, желанными победами и досадными поражениями. Он не принадлежит ни трудному прошлому, ни тревожному будущему; он весь — между, как счастливое затишье, как перерыв, благодатный отдых. Отчего бы тогда не праздновать каждый день, не останавливаясь?

А на что же ты будешь жить, город?

— А на что придется, — беспечно отвечает он и ухмыляется, потягиваясь в длинной треугольной полосе между вечным морем и умершей рекой. — Что пошлешь, тем и проживу...

И ведь прав, ленивый наглец. Вот этим и жить: тенью старых бульваров, яркостью неба, свежестью вечернего бриза, розовыми боками окуней на лотках крикливого рынка, огненным солнечным глазом, закатывающимся под морщинистое веко моря. Разве этого мало? Да и потом, могу ли я повлиять на тунеядца, при всем своем желании? Он целиком принадлежит ей, моей Ив; я выстроил эту декорацию специально для нее и теперь, хочешь — не хочешь, должен следить за исправностью колосников и подпорок, суетиться с ящиком инструментов и ведерком краски, подмазывая облупившиеся стенки, ставя заплатки, вбивая гвозди и штопая прорехи. Кто же кому принадлежит: он мне или я ему? Гм… не знаю. Одно бесспорно: тратить время на перевоспитание бездельника я уж точно не собираюсь. Пусть живет себе, как заблагорассудится. Где это видано, чтобы декорацию переделывали в ходе спектакля?

Митинг тоже может сойти за праздник, это всякий знает. Конечно, не ради морщинистых политиков и их гладкорылых прихлебателей собирается город на большую площадь. Кому сдались эти зануды в галстуках? Они и сами обычно испытывают неловкость от неуместности своего пребывания перед столь большой аудиторией, комкают и без того мятые речи, заискивающе улыбаются и стремятся поскорее освободить место для главных героев вечера, ради которых, собственно говоря, и приперся сюда город, пожертвовав другими праздниками, теми, что помельче.

А кто ж герои? Ну как же… разве вы не слышали? Вот же их имена — напечатаны крупными буквами на бесчисленных листовках, на афишных тумбах, на разворотах центральных газет! Неужели ухитрились не заметить? Быть такого не может! Ведь специально для таких, как вы, газет не читающих, листовок не берущих и у афишных тумб не останавливающихся, несколько сотен подростков за отдельную плату вот уже в течение двух недель крутятся по привычным ко всему городским улицам, засовывая пестрые флайеры в почтовые ящики и под дворники автомобилей. Тут уже поневоле обратишь внимание.

Вот они: две суперзвезды местной поп-музыки — из тех, что нравятся всем без исключения, пяток солистов поменьше, несколько популярных рок-групп, приблатненный исполнитель псевдоэтнических песен и напоследок — расхлюстанный рэппер, любимец богемных кафе, поющий о гастарбайтерских трущобах. На все вкусы и цвета, никто не обижен, то-то повеселимся! Приходите праздновать, не пожалеете!

Политика?.. какая политика? Ах, эта… не придирайтесь, не стоит портить городу праздник. Ну кому могут помешать эти транспаранты на стенах зданий? Они, кстати, и в глаза не слишком бросаются: каждая буква не больше пяти метров, проверено. Или вас раздражают раскрашенные лозунгами огромные воздушные шары? А вот давайте спросим детей — им наверняка нравится. Деточка, тебе нравится шарик? Вот видите… легче нужно быть, спонтаннее, ближе к детству… давайте просто радоваться, ладно? Просто радоваться… Что? Вереницы плакатов? А чем это плохо? Вы только посмотрите, как оживляют площадь эти восклицания, клятвы, требования! Да и вообще, перестаньте занудствовать… против рекламы во время телевизионного показа вы ведь не возражаете? Ну вот и здесь так же. Должен же кто-то финансировать бесплатный концерт, разве не так?

А еще в программе обещан Шайя — ведущим. Да-да, тот самый, Шайя Бен-Амоц, с радио. С какого радио… он уже и на телевидении гавкает, вместе с прочими псами. Что вы говорите, неужели? Надо бы посмотреть… по второму каналу или по первому?.. А черт его знает, не помню… Ну, все равно, какая разница? Главное, что этот за словом в карман не лезет. Да уж… этот скажет, так скажет… Вроде и впрямь будет весело, как вы думаете? Вроде, так… пойти, что ли, в самом деле? А почему бы и нет? Весь город собирается, даже отъявленные снобы в круглых очочках под академическими лбами, даже их толстые подруги в бесформенных балахонах. Если уж такие идут…

*          *          *

Не спится. Стараясь не разбудить жену, Битл осторожно выбирается из постели и, подобрав с кресла халат, выходит наружу. Обширная терраса пентхауза уставлена пальмами и плодовыми деревьями в кадках; Битл продирается сквозь них, как в лесу… вот ведь захламила балкон, дура! Надо бы сказать, чтоб разредила. Хотя ладно, пусть… нужно же бедняжке чем-то себя занять. Жена Арика Бухштаба не работает вот уже много лет.

Он проходит к перилам, туда, куда не достают жесткие пальмовые опахала, где чернеет небо с россыпью звезд, особенно крупных по причине молодости лунного месяца. Узенький серп лежит на спине высоко-высоко; чтобы добавить себе солидности, притворяется неподвижным, но, если присмотреться, то можно заметить его отчетливое покачивание, необъяснимое, но простительное юношескому легкомыслию. Впрочем, Битла не интересует небо, как и другие детали, намалеванные далеко на заднике. Эти мелочи настоящий режиссер оставляет ассистенту. Арик вглядывается вниз, в юго-восточном направлении. Там находится завтрашняя авансцена, гигантская городская площадь. Вон она, видна в просвете между домами, яркая, голая, как бесстыдно выставленный напоказ пуп ленивого города, праздного и празднующего, как всегда.

Сейчас там заканчивают последние приготовления. Вообще-то все уже готово; если что и осталось, так это — позаботиться о том, чтобы случайный подросток со скуки не порвал бумажные ленты лозунгов, чтобы грязные бомжи не растащили кумачовую ткань флагов, чтобы никакой хулиганствующий вандал не затеял наложить кучу посереди огромной сцены, где уже размечены места для почетных гостей и для артистов, где толстые жгуты кабелей змеятся к стационарным микрофонам и мощным кубам динамиков.

Накануне Битл лично проверил все мелочи. Похоже, что Ромку его неожиданная дотошность даже слегка обидела. Выпучил недоуменные глаза, развел руками:

— Да ты, никак, волнуешься, Арик? Когда я тебя подводил? Не первый раз митинг устраиваем…

— Это верно... — хлопнул его по плечу Битл. — Никогда не подводил. И не первый митинг это у нас. Но завтрашний день — особенный. Не забыл?

Конечно, не забыл. Покивал помощничек, поухмылялся, подмигнул заговорщицки: помню, мол, а как же… поди, мол, забудь такое. А того не знает, дурень, что главные-то ниточки незаметны даже его круглым преданным глазенапам, проложены совсем-совсем в другом месте, тонкие и незримые, известные только Битлу да еще паре-тройке верных исполнителей. Хорош Рома, да не слишком надежен — уж больно много высоты набрал, вот-вот в самостоятельный полет запросится. Надо бы как следует прощупать соратничка… вот покончим с главным спектаклем, тогда и сделаем. А пока… пока погасил Бухштаб взгляд, потрепал Ромку по собачьему загривку, укрыл дальние планы под сердечной улыбкой.

Да видать, не совсем укрыл: уж больно чутко Ромкино сердце к хозяйскому настроению. Наверняка уловил что-то, подлец. Потому что, когда собрался Битл уезжать, наклонился Ромка поближе к начальственному уху, зашептал, не шевеля губами, одним дыханием, чтобы никто не прочел, не дай Бог:

— Арик, меня Босс вызывал на прошлой неделе. Что, мол, с митингом, подготовка и все такое…

Битл на секунду напрягся. Неужели этот круглолицый клоун что-то разболтал? Но что? Что он знает, жалкая марионетка?

— Нет-нет, — заторопился Ромка. — Я об этом даже не начинал, ты не думай. Все, как ты велел. Я же помню: ты это с ним лично закрыл, в деталях. Зачем лишний раз волновать старика? Он сам разговор на тему навел. Вас, говорит, Роман, конечно, посвятили в детали Арикова плана?

Битл хмыкнул и взял Ромку за локоть.

— Ну?

— Ну и все… Да, говорю, конечно. А он так губами пожевал, ну, ты знаешь эту его манеру… и — снова про автобусы.

— И все?

— И все. Только знаешь, Битл… по-моему, он что-то себе думает… не то скрывает, не то подозревает… ты бы с ним поосторожнее, а? Старый человек, все-таки… много ли надо такому? Попереживал чуть-чуть и… страшно сказать…

Бухштаб тщательно изучил круглую Ромкину образину и остался доволен результатами. И впрямь ведь беспокоится помощничек. Забздел, мелкотравчатый. Все-таки, что ни говори, а понимает он, Битл, в людях. Не зря его «жуком» прозвали. Вот и Ромку раскусил заблаговременно. Обычная логика диктовала посвятить такого незаменимого человека, как Кнабель, в самое святая святых, на всю глубину плана. Но Битл еще несколько месяцев назад, обдумывая детали и состав участников, правильно рассудил, что лучше главный сюжет стороной пустить, в обход Ромочки. И ведь не ошибся! Мелкая рыбешка глубоко не заплывает. Пожалуй, такого и прощупывать пока не требуется, не дорос.

Он снова потрепал Ромку, на этот раз по щеке. Ах ты, брылястый трусишка…

— Не бойся, Рома. Все под контролем. Ничего со стариком не случится. Он еще нас обоих переживет, попомни мое слово…

Кнабель доверчиво улыбнулся, довольный хозяйской лаской, и немедленно подхватил нужную интонацию.

— Ох уж эти старики! Титаны старой закалки!.. Так я побежал, Арик? Нужно еще генератор проверить на западном краю…

Битл отпустил его добродушным кивком, и Ромка отвалил мелкой трусцой, включая на ходу, как спуская с цепи, всю свору своих мобильных телефонов, и те, как и положено своре, немедленно залились на разные голоса.

Даже сейчас, стоя на террасе пентхауза, министр улыбается, вспоминая шуструю побежку своего самого эффективного работника. Такие кадры на дороге не валяются. Рома еще пригодится, и не раз. Пригодится в будущем. А будущее начинается завтра, большое будущее. Битл поеживается от неожиданной прохлады, узкой ящеркой пробежавшей вдоль позвоночника. Нет, ему нисколько не страшно. Он уверен в себе. А что до озноба — так это обычный предстартовый мандраж, не более того.

Ну чем предстоящий спектакль отличается от сотен предыдущих — с тех пор, как он начал постигать захватывающее искусство кукловодства? Да ничем!

Так уж и ничем… а ставкой? Уж больно ставка велика.

Ну, разве что ставкой… да и ставкой-то не очень. Платить приходилось всегда — и за удачи, и за поражения. За первое — одиночеством, за второе — собственным горбом. В этом-то все и дело, если разобраться. Большинство людей боятся выигрывать именно потому, что не переносят одиночества. Легко завидовать гордому орлу, одиноко парящему над потным рабочим стадом… но когда представляется возможность взлететь, редко кто хватается за нее обеими руками. Или чем там — копытами?

Битл презрительно кривится. Именно что — копытами. Крылья и когти быдлу ни к чему. Когти отрастают только у того, кто не страшится одиночества. А те, кто предпочитают холодным ветрам теплый навоз стада, обходятся натертым горбом и жвачкой. Кто что любит. Эту истину Битл усвоил очень давно, с первых школьных лет. Когда классу приходилось вскапывать учебный огород, Арик Бухштаб неизменно занимался логистикой: носил ребятам воду, расставлял стулья, организовывал место отдыха, следил, чтобы никто не филонил. В то время у него еще был друг — сосед по двору, с которым они сидели за одной партой. Как же его звали?.. Нет, не вспомнить… неважно. Важно же то, что как-то в порыве дружеского великодушия маленький Бухштаб решил вытащить своего приятеля из общего ряда землекопов на свое синекурное место. Нет, не в качестве замены, а вторым организатором, типа заместителя. Это для тех, кто с лопатой, работы может не хватать, а руководители, сколько бы их ни было, всегда загружены по самое горло.

К его несказанному удивлению, приятель замялся и стал отказываться.

— Ты что, обалдел? — втолковывал Арик своему неразумному другу. — Тебе что, лучше землю копать, чем бутылки с водой разносить? И чисто, и руки не собьешь, и все завидуют… вон, глянь, как смотрят.

Но тот все мотал головой и косился в сторону, а когда Арик, потеряв наконец терпение, обозвал его дураком, поднял ненавидящий взгляд и прошипел одно лишь слово: «Жук!» Вроде и негромко прошипел, змеюка, а все услышали. С тех пор Арика Бухштаба так только и называли; даже учителя иногда срывались. Скольких трудов стоило потом переделаться на относительно благозвучного «Битла»… Зато урок этот Битл запомнил на всю жизнь. Друзья бывают только у тех, кто в стаде. А летать поверху удобнее в одиночку.

Битл возвращается в гостиную за сигарой, достает ее из фанерного ящичка, возится с гильотинкой. Руки его слегка подрагивают. Он поднимает глаза, смотрит на свое бледное отражение в зеркале бара и усмехается неожиданному воспоминанию. Было такое старое кино про боксера, который так же смотрелся в зеркало накануне решающего боя… смотрелся и кричал сам себе: «Ты — босс! Ты — босс!»

— Ты — Босс! — тихо и убежденно произносит министр и вдруг резко хлопает себя ладонями по щекам, как тот боксер в фильме. — Ты Босс! Босс! Ты лучше, чем Босс!

Потом он еще долго стоит на террасе, задумчиво пожевывая давно погасший окурок, и наблюдает за тем, как слева от площади светлеет дальний край мира, дальний край сцены, сигнализируя о приходе нового дня. Дня, который сделает его Боссом.

*          *          *

Ранняя пташка червячка съедает. Зато поздняя пташка съедает раннюю, правда, Ив? Она смеется, моя королева, она сладко, с вывертом потягивается, отворачиваясь от бьющего в глаза полуденного солнца. Первую половину прошлой ночи она почти не спала, притворялась спящей — по возможности не шевелясь, чтобы не спугнуть Шайю своим невольным соглядатайством; просто неподвижно лежала рядом, спина к спине, ловя его беспокойные вздохи, страшась его ночных кошмаров. Но под утро усталость от этой трудной и неприятной работы перевесила, и Ив забылась столь же трудным и неприятным сном, неприятным настолько, что пробуждение от него кажется избавлением. Она уже шла к этому пробуждению, пробиралась к нему, как к выходу на холодную серую улицу из подземного гаража, где темно и неуютно, и не хватает воздуха для дыхания… и тут он, уже одетый и пахнущий утренним умыванием, наклонился к ней, слегка коснулся губами виска и прошептал:

— Все будет хорошо, я тебе обещаю. Сегодня — последний день. Последний. Вечером начинаем новую жизнь. Только ты и я, слышишь? Вечером…

А потом он сразу ушел, оставив последнее слово шелестеть в воздухе комнаты, а Ив слушала этот чудесный шелест и удивлялась во сне, как мало нужно для того, чтобы счастье вернулось. Да и сон вдруг изменился, причем самым волшебным образом. Подземелье оказалось на поверку картонным макетом, стенки которого сначала дрогнули под напором неожиданно свежего и в то же время ласкового ветра, а затем распались и упорхнули — волнисто, на манер ковров-самолетов из детских мультфильмов. А на их месте осталось замечательное ощущение полета, свободы и мягкой воздушной подушки под сонной щекой. Ну как тут желать пробуждения?

И она действительно заснула, крепко и радостно, в твердом намерении спать до самого вечера, до обещанного счастья и проснулась только сейчас, когда первый послеполуденный час уже протопал под окнами, увязая пятками в размякшем от зноя уличном асфальте.

Только сейчас, когда я, не выдержав, принялся щекотать у нее в носу подвернувшимся тут же сквознячком… потому что мне тоже захотелось немножко от этого счастья. Потому что я создал ее для себя, понимаете? Для себя, а не для…

Она еще некоторое время лежит, улыбаясь в потолок и вытянувшись длинно и лениво, как и весь этот город, — между морем и бывшей рекой. Она что-то шепчет… всего лишь одно слово: «вечером… вечером… вечером…»

Эй, Ив! Вставай уже, поднимайся с постели! Что ты там шелестишь себе под нос, глядя в потолок?

— Не хоч-ч-ч-чуууу… — тянет она, переворачиваясь на живот и болтая в воздухе ногами. — Хочу вечер. Сделай так, чтобы был вечер.

Подождешь. Все должно быть по порядку. Сначала все рассаживаются по местам, и только потом гаснет свет. Да и зачем тебе вечер? Что он тебе наобещал, твой алкоголик?

Ив смеется и, не оборачиваясь, грозит мне пальцем.

— А ты ведь ревнуешь, правда? Ревнуешь, ревнуешь… бедный. Зуб вот тоже ревновал.

Она садится на кровати, вздыхает сквозь гаснущую улыбку, привычным движением собирает в узел огненную лаву волос.

Я бы на твоем месте сходил на рынок, — поспешно говорю я, чтобы вернуть ее в прежнее расположение духа. Она ведь так давно не улыбалась, моя рыжая королева. — Если уж устраивать вечер, так чтобы был действительно вечер. Купи свежих фруктов, рыбы, горячих лепешек и вина. Купи черных блестящих маслин, похожих на овечьи глаза, острых соленых перцев, и разных орехов россыпью. Купи цветов, потому что он ведь не догадается, твой кретин…

— Правильно! — кричит Ив, вскакивая и хлопая в ладоши. — Дело говоришь, старина! Вот и ты на что-то сгодился… а я уже думала, что от тебя пользы и вовсе никакой. Видишь, как полезно иногда приревновать?

Она снова улыбается, и за это я готов простить ей любое хамство. Я смотрю, как она, одеваясь, выбирает блузку, развешивая возможные варианты на выставленных перед собой руках и разглядывая их с потешной серьезностью, склонив голову набок и многозначительно цокая языком. Хотел бы я знать, о чем она сейчас думает... и по каким принципам происходит отбор? Вероятнее всего, нет никаких принципов, а есть чуткое, глубокое вслушивание в себя, в полдень за окном, в асфальтовый зной улиц, в потешную суматоху рынка. Подходит или не подходит ко всему этому данная блузка? Язык решительно цокает в отрицательном смысле: нет, не подходит. Блузка летит на кровать. А вот эта… Ив слегка нахмуривается… вот эта, пожалуй…

Ну разве не чудо она, эта рыжая королева? Разве не стоит она всех моих усилий? И отчего другие куклы не таковы? Неужели им кажется, что легче переделать весь мир под цвет своей рубашки, чем просто сменить ее, переодеться, выбрать что-то более подходящее? Ну почему?.. нет, самостоятельность их определенно поражает воображение.


Вот только с обувью у Ив проблема. Не далее как вчера отлетел каблук у ее любимых босоножек. Так что выбора нет — придется надевать вот эти, черные, с небольшой пряжкой в виде восьмерки на подъеме. Они больше подошли бы к вечеру… Ив морщит нос, но делать нечего, не идти же босиком.

Не расстраивайся, королева: восьмерка — символ бесконечности. В самый раз для тебя.

— Глупости! — фыркает она. — Скажешь, тоже… Бесконечность у туфель длится пару сезонов, не больше.

На рынке затишье: давно уже миновали утренние пиковые часы с их пиковыми дамами — ранними покупательницами, цепкими, прижимистыми, точно знающими что почем. Теперь — не то. Теперь лавочники и зеленщики отдыхают, пьют крепкий приторный чай или кофе. Они сидят в глубине лавок на шатких облезлых стульях, широко расставив ноги в бесформенных парусиновых штанах, и держат заскорузлыми пальцами стаканчики из толстого стекла. Теперь лотками командуют подмастерья — жилистые жуликоватые мальчишки с веселыми лицами, ловкими руками и оглушительными голосами. Перекрикивая друг друга, они зазывают немногочисленную и ленивую полуденную публику, а та, в свою очередь, пока еще не решила, чего же именно она хочет; публика смущенно крякает и бестолково топчется на месте, не совсем проснувшись по причине позднего пробуждения.

Последнее обстоятельство вполне устраивает местных карманников; они колышутся здесь же, в ритме толпы, как сросшиеся с рекой водоросли, похожие одновременно на затаившихся в засаде кошек и на чутких оленей, готовых в любой момент пуститься наутек. Их бесшумные невесомые пальцы напряженно подрагивают, изнывая по тонкой работе.

Нищие тоже в деле, их пластиковые стаканчики гремят медью монет, а первая бутылка водки почти наполовину пуста. Эй, дядя! Кинь монетку, пока кошелек еще цел в твоем фраерском кармане!.. Медленно, с ленцой дышит полуденный рынок, принюхиваясь к запахам кофе и гнили, к тонким ароматам острых специй, к острой вони рыбных прилавков. Время здесь течет не по часам, а по естественной, рыночной, солнечной сути. Пока живо солнце, жив и рынок. Полдень — это экватор: семь часов отработали, еще столько же — и закрываем. И эта простая последовательность событий ведома даже непременному рыночному сумасшедшему, для которого, вообще говоря, не существует ничего, кроме бурчащего живота, пинков, неразборчивых внешних звуков и яблока, зажатого в данный момент в цепкой, годами немытой руке.

А вот и рыжая! Где? Да вон! Смотрите, смотрите, рыжая! Снова она! Точно, она. Ив идет по рынку, сияя своей невероятной улыбкой и волоча припадочную — если попытаться поставить — сумку на колесиках. Она была тут всего лишь несколько раз, но весь рынок уже знает ее. Да и возможно ли забыть такую королеву? Вот она останавливается, нерешительно берет с прилавка крепкий щекастый помидор, и ошалевший от такой чести мальчишка-продавец немедленно подсовывает ей под руку пластиковый пакетик и застывает с открытым ртом. Да что там мальчишка… сам усатый пожилой хозяин, вскочив со стула и зачем-то грозно цыкнув на помощника, тут же забирает пакетик обратно и начинает выбирать овощи лично, гордясь божественной покупательницей и страдая от земного несовершенства своего, в общем-то, замечательного товара.

А со всех сторон уже кричат наперебой другие смертные:

— Эй, рыжая! Фрукты не забудь!.. А вот — свежие окуни, полчаса как из моря!.. Оливки, оливки, какие ты любишь!.. Ахмад, что ты встал, как истукан, — помоги ей с сумкой!.. Масло, масло!.. Рыжая, купи арахиса, дешево отдам!..

Эх, что там «дешево» — отдал бы и даром, да неудобно, неловко, вроде как взятка получается. Кто же богам взятки предлагает? А Ив улыбается той самой, своей, истинно королевской улыбкой, которая обращена ко всем сразу, но достается каждому в отдельности. Она проходит по рынку, платит, не спрашивая цену и не подсчитывая сдачу, — кому же придет в голову обсчитывать богов?.. а загорелый до черноты мальчишка благоговейно тащит вслед за нею ее увечную сумку, как паж — королевский шлейф.

— Поздно спишь, рыжая… — говорит курчавый продавец рыбы в фартуке на голое бронзовое тело, сам похожий на греческого бога и оттого осмелевший достаточно для того, чтобы завести с богиней отвлеченную беседу. Он виртуозно чистит и разделывает мушта; чешуйки веером летят из-под сильных и ловких пальцев. — Смотри, так ведь и на праздник опоздаешь.

— На какой праздник?

— Как? Разве ты не идешь сегодня вечером на площадь? Весь город там будет. Даже мы закрываемся на два часа раньше.

— Какие два часа, Жожо? — кричит рыбнику завистливый сосед через проход. — Тебе и за год от рыбной вони не отмыться!

— Отмоемся! — хладнокровно парирует бронзовый бог в фартуке, многозначительно поглядывая на рыжую королеву. — Да вот беда: одному идти не хочется. Мне бы попутчицу найти, да чтоб порыжее… Как тут, никто не хочет составить компанию?

И он словно невзначай напрягает круглый роскошный бицепс. Но Ив не обращает на бицепс никакого внимания. Ив обнаруживает другое непременное качество настоящих королев — не слышать обращенных к ним неуместных предложений. Причем на этот раз она и впрямь не слышит, без всякого королевского притворства. Она задумчиво протягивает деньги, забирает пакет и поворачивает к выходу. А ведь действительно — сегодня митинг, тот самый, о котором она не раз слышала в новостях. Вон, кстати, и афиша. Как это она пропустила?

Шайя там кем-то вроде ведущего. Ну конечно… он ей даже как-то говорил, что этим митингом заканчивается его контракт, потому что… она не помнит — почему, но это и не важно. А важно…

— Эй, рыжая, я дальше не пойду. Забирай свою сумку!

Ив оборачивается. Ах, да… она совсем забыла о своем помощнике. Мальчишка получает монету вкупе с ласковой трепкой по взъерошенной шевелюре и уносится назад, в полуденную утробу рынка. А важно то, что, начиная с этого вечера, они свободны, Шайя и она, что теперь они смогут уехать куда-нибудь подальше… а впрочем, можно и остаться здесь, чем плохо здесь?.. главное, что теперь уже не будет этих его уходов в неприятную и непонятную игру, в работу, ставшую проклятием, постылой и губительной повинностью, наполняющую его черным тягучим дегтем, в котором тонет даже их сильное и красивое счастье.

Значит, это он и имел в виду сегодняшним утром, когда шептал ей на ухо о последнем дне, о новой жизни… «только ты и я» — так он сказал… Ив встряхивает головой. Колесики сумки раздраженно стучат по плиткам тротуара. Улица. Лохматая аллея бульвара. Да-да, теперь все ясно. Странно, но эта внезапная определенность отчего-то беспокоит ее. Ив вспоминает слова рыбника: «весь город там будет». Сходить и ей, что ли? Шайя бы не одобрил: он не переваривает, когда она видит или слышит его «работу». Прямо весь из себя выходит. Но ему знать не обязательно. Она просто приготовит все заранее и сбегает туда на полчасика, послушать музыку и вообще.

Что «вообще»?

— А, это ты… Не знаю. Что-то мне как-то не по себе.

Ну и сидела бы дома. Накрой на стол, надень это свое платье в горошек…

— Ах, оставь… — нетерпеливо перебивает она. — Это все я и так успею. Просто лучше быть там, со всеми, чем изводиться здесь в одиночку.

Изводиться? Почему изводиться? Что такого особенного происходит? Обычный митинг. Попса с эстрады. Ничего интересного. Шайя отговорит свое и вернется. Если и увидишь его, то только издали. Зачем тебе бежать туда, в такое скопление народа?

Теперь уже начинаю беспокоиться я. Вдобавок, меня раздражает ее неожиданное упрямство. Чушь какая-то. Полное отсутствие логики. Ну зачем влезать в проходной эпизод, на огромную площадь, где ее и видно не будет из-за стотысячной толпы статистов?


— Я тебе, кажется, сказала: оставь меня в покое… — Она повязывает передник и улыбается. — И так куча дел, а тут еще ты. Может, я и не пойду вовсе. Да если и пойду — нашел отчего с ума сходить. Подумай: весь город там будет.

Может быть, и вправду не пойдет, забудет? Они ведь так часто меняют свои и без того дурацкие решения… никогда не знаешь заранее, чего ожидать.

Странность ситуации заключается еще и в том, что каждый из участников действа, за малым исключением, абсолютно уверен в том, что за ниточки дергает именно он — хотя бы частично, хотя бы на своем малом участке сцены. Каждый! При этом упомянутое исключение составляю один только я — тот, кто по непонятному совпадению и является кукловодом. А может, и я?..


*          *          *

Сумерки. Шайя смотрит вниз с высокой сцены, оцепленной несколькими рядами полицейского заграждения. Площадь шевелится у его ног, как пятнистый ванный коврик с внезапно ожившим ворсом, как падаль, густо облепленная мухами и муравьями. Его слегка подташнивает, что, в общем, легко можно объяснить волнением: ведь обычно он никогда не видит своих слушателей, сколько бы их ни было. Ну, разве что зевающего звукотехника за стеклом крохотной студии. Не видит их улыбающихся или, наоборот, нахмуренных лиц, их угрожающе сжатых челюстей, слюны на зубах хохочущих ртов. Не слышит их скептического хмыканья, жизнерадостного гогота, злобного шипения, одобрительного смешка.

Конечно, находясь в студии, легко все это себе представить, что Шайя обычно и делает, панибратски обращаясь к воображаемому дружелюбному собеседнику или язвительно подкалывая воображаемого недоброжелателя. Но поди поговори запанибрата с этой многоголовой протоплазмой, шевелящейся внизу в полном сознании своей немереной силы. С этим чудовищем можно только заигрывать, да и то — крайне осторожно. Чем Шайя и занимается, ненавидя каждое слово, которое он выдавливает из себя в крохотный радиомикрофон на скобе, закрепленной на его голове вместе с большими звукоизолирующими наушниками. Только ни черта они не изолируют, эти наушники: его собственные ненавистные слова, его собственная подлая, холопская интонация возвращаются к нему десятикратным эхом, в миллионном усилении, облетев площадь и отразившись от стен презрительно сморщившихся зданий. И это многократное задержанное повторение — отвратительней всего; Шайю тошнит одновременно и от фразы, произносимой им в микрофон в настоящий момент, и от той, которую он еще только задумывает, и от той, которая безжалостными бумерангами возвращается к нему с разных концов площади.

Он объявляет следующее выступление и отходит в сторонку, уступая место очередному табуну рок-музыкантов, бодрым галопом выскакивающих на сцену. Эти комплексами не страдают. Обмотанные сбруей проводов, закусив удила микрофонов, они скачут верхом на своих длинношеих гитарах, как эскадрон взбесившихся всадников апокалипсиса. Для полноты кавалерийской ассоциации не хватает только конских яблок, которые вываливались бы из-под хвостов длинных музыкантских распашонок с непременным Че Геварой на груди.

— Йу-у-у! — приветствует площадь вожак табуна. — Йуу-у-у!

На лошадином языке это означает приглашение присоединиться к совместной скачке по мирно бунтующей прерии, где вольные че гевары растут из земли, как кактусы.

— Йу-у-у!! — радостно отзывается площадь, присоединяясь в полный рост, от стенки до стенки, и этот стотысячный сводный табун срывается с места, дружно топоча и в такт мотая спутанными гривами.

За сценой Шайя переводит дыхание, поправляет наушники. Не оглохнуть бы к ночи… он делает большой глоток коньяка из заранее припасенной фляжки и смотрит на листок. Ну вот… нельзя не признать, что мало-помалу эта невыносимая бодяга продвигается все ближе и ближе к концу. Еще два таких конских недоразумения, и первое отделение программы можно считать завершенным.

Потом запланированы три четверти часа речей, ради которых, собственно, все и затевалось. По порядку: сначала идет представитель благодарной общественности… или представительница?.. — по имени не определишь. Далее — увешанный литературными премиями писака, которого сменяет выживший из ума скульптор — певец металлолома. Затем — его высочество Битл Хитрожопый; затем — некогда дикий, но давно уже прирученный люмпен и наконец, на закуску — сам Босс, Амнон Брук, собственной геморройной персоной. После чего, в награду публике за проявленное терпение — последний и решительный акт, звезды эстрады, скачки до усрачки с самыми породистыми жеребцами и самыми сексапильными кобылками местного рока… количеством… — Шайя морщит лоб и шевелит губами, пересчитывая, — количеством пять. Итого… «К одиннадцати буду дома, — думает он. — Господи, скорее бы уже…»

Рядом, как чертик из табакерки, выпрыгивает озабоченный Ромка, хватает Шайю за локоть, что-то беззвучно кричит, потешно разевая рот, округлый, как и все его лицо, как и весь он сам. Шайя осторожно приподнимает один из наушников. Рев и ржание скачущей площади врываются в образовавшуюся щель.

— Что?

— …олько наро… ду! — высокий Ромкин голосок с трудом пробивается сквозь конскую вакханалию. — Уже двес… тысяч! …итая пе.. улки! ..сё …дет …айф!

— Что?!

Шайя возвращает наушник на место, машет рукой: отстань, мол, все равно ни фига не разобрать. Ромка жизнерадостно ржет, совершенно в такт окружающей среде. «И впрямь ведь среда сегодня…» — думает Шайя, наблюдая, как Ромка ловко скользит дальше, приостанавливаясь возле каждого охранника и распорядителя, — проверить, подбодрить, подтвердить указания. Хотя Рома Кнабель адекватен любому дню недели. Незаменимый Ромка, Ромка-шестеренка, профессиональная шестерка больших и важных начальников.

А впрочем, правильно ли называть его шестеркой? По сути-то, может быть, оно и так, но официальный статус господина Кнабеля не в пример выше: вон, как уважительно вытягиваются при его приближении топтуны и телохранители, стюарды и техники. Рядовой исполнитель всегда поймет своего человека, служебную косточку, всегда сумеет оценить настоящую расторопную эффективность. Что же до нынешней Ромкиной должности… кстати, а кто-нибудь знает — какая именно у него должность?

Нет, никто не знает. Человек Битла, это всем известно. Помощник, заместитель или еще что-то там. У помощников же работа собачья: беготни много, а реальной власти — чуть. Настоящая власть человеческое мясо любит — штатное расписание, подчиненных, ясную иерархию. Чем больше у тебя подчиненных, тем больше в твоей власти мяса. А помощник… гм… вегетарианская доля у помощника, как ни крути. Вот и бегал он до недавнего времени Ромкой. Хотя и высоко бегал, этого никто не отрицает, даже очень высоко... но — Ромкой, несерьезным персонажем, подай-принеси.

И вот, буквально на днях, все вдруг резко переменилось. Нет, официального сообщения пока еще не было, но слухи-то не задержишь, слухи — они ведь как тараканы: рождаются в темноте, а бегают где ни попадя. Мол, назначен наш Ромка исполнять что-то очень важное по части внутренней госбезопасности, и даже приказ, вроде бы, подписан. Кем назначен, Битлом? Нет, выше забирай — самим Боссом! — Ах вот оно как...

Ну, и где теперь те умники, которые про мясо рассуждали? А? Есть в этом мясо? — Есть, да еще какое… свежее, парное, с кровью… И ведь внешне-то совсем не изменился, не зазнался, гляньте — по-прежнему бежит себе мелким услужливым бесом, шестерит от топтуна к топтуну, все такой же кругленький Ромка, как и раньше… Ромка? Э, нет… Если слухи правду говорят, то какой же он теперь Ромка? Он теперь господин Кнабель, просим любить и жаловать. И Битлу — тоже респект: умеет господин министр своих людей продвигать, не забывает добра.

Убедившись, что наверху все идет, как надо, Ромка быстро сбегает по лестнице за сцену, в «стерильную зону», где и муха без пропуска не пролетит. Стерильность тоже проверки требует. Он быстро обходит посты. Люди здесь самые наилучшие, лишних нет, расставлены им лично, хотя и с учетом рекомендации специалистов. Ромка любит вникать в детали. Деталь — она царица эпизода, это вам любой кукловод скажет. Пора бы уже и вождям подъехать… а, вот и они! Два длинных лимузина медленно втягиваются на темную площадку под лестницей, гасят фары и замирают, не открывая дверцы, дабы не впускать внутрь оглушительный топот басов и ржание солиста. И правильно — зачем до времени получать по голове? Джипы охраны паркуются снаружи.

Перед тем, как подойти к машине Битла, Ромка еще раз обегает площадку и остается доволен. Все чисто, все под контролем. Кроме охранников и полицейских, здесь изнывают от безделья и невыносимого шума еще несколько штатских. Вот под ручку с женой прогуливается седовласый писатель-лауреат. Оказавшись в непосредственной близости от него, Ромка почтительно кланяется и удостаивается ответного кивка увитой невидимыми лаврами головы. Придется устроить классику еще одну премию — разве жалко для хорошего человека?

В темном углу бесформенной кучей громоздится не менее заслуженный скульптор, похожий на жабу, страдающую от ожирения. К этому лучше не подходить — укусит. Преследуемый постоянными неудачами в работе с мертвым материалом, скульптор люто возненавидел все живое без исключения. Ромка выманил его на митинг обещанием персональной выставки в Нью-Йорке. Резон прост: если уж такой злюка похвалит Босса, то это что-нибудь да значит…

Профессиональный представитель прогрессивной общественности, неопределенного пола в круглых очочках и короткой стрижке. Жеманные жесты, ручка на отлете, широкий вихляющий таз. Нет, на феминистку не похож, значит, все-таки «он». Член нескольких важных комиссий, в том числе, кстати, и по литературным премиям. Конечно, строго на общественных началах, а как же иначе… В отличие от деятелей искусства, за поддержку которых пришлось заплатить, этот, наоборот, счел приглашение за высокую честь. А коли так… Ромка подлетает к представителю, что-то кричит в услужливо подставленное ухо, умильно улыбаясь и указывая глазами на писателя. «Да, да… — радостно кивает представитель. — Конечно, человек и в самом деле хороший… конечно, не жалко…»

Ну вот, как все славно устроилось. Ромка отрывается от представительского таза и бежит дальше, к битловской машине. Есть еще несколько участников, но к этим подходить незачем… разве что подмигнуть ободряюще на бегу, вот так… и так… и так…

Он распахивает черную лакированную дверцу и, не дожидаясь приглашения, ловко запрыгивает в кондиционированное нутро лимузина. Там темно, прохладно и почти тихо. Знакомый профиль Битла с квадратным волевым подбородком, хрусталь коньячного флакона под маленькой лампочкой автомобильного бара.

— Выпьешь, Рома? Чего тебе? Коньячку? Виски?

— Что ты, Арик, как можно? — отказывается Ромка. — У меня самый пик работы. Вот разъедетесь, тогда…

Бухштаб звучно зевает.

— Кто разъедется, а кто… ахаа-а-а… — второй зевок кажется вдвое мощнее первого. — А кто и не разъедется…

— Это как? Ты что, хочешь остаться? Зачем? Я и один управлюсь…

Ромка непонимающе моргает; его круглое лицо выражает полнейшее недоумение. Жаль, что этой замечательной игры не видно в темноте салона никому, даже Битлу, которому она адресована. «А впрочем, какая разница? — думает Ромка. — Настоящий мастер играет не для зрителей, а для Бога…»

Чего?

«Гм… нет, это я, конечно, слегка заврался. Настоящий мастер играет для себя. Потому что — кто, кроме него, оценит? Оценить мастера может только мастер. А где ж их взять, мастеров-то? Кроме меня самого тут никого, почитай, и нету… сплошь куклы бестолковые».

— Всю ночь не спал… — говорит Битл, игнорируя Ромкин вопрос. — Когда там уже?

— Скоро уже, скоро… Вот эти отпоют и начинаем запускать. Как Босс себя чувствует?

Бухштаб угрюмо хмыкает.

— А что ему сделается? Он ведь вечный. С каждым годом все крепче. Как камень. Хотя, нет… камень, говорят, выветривается.

Он плескает себе в стакан коньяку, выпивает залпом. Ромка смотрит на часы.

— Не волнуйся, Арик, — произносит он неожиданно мягко. — Все будет тип-топ. Комар носа не подточит. Твой выход через четверть часа. Можешь пока покемарить. А я побежал, ладно?

Щелкает замок лимузина, дверца приоткрывается, впуская грохот диких лошадей и выпуская ловкого битловского помощника. Министр угрюмо смотрит ему вслед. Побежал, побежал, покатился шустреньким шариком… Хорошо, наверное, быть таким вот легкомысленным сквознячком: ни тебе бессонницы, ни тебе головной боли. И решать ничего не надо… знай себе дергайся на веревочках. Битл поднимает к глазам руку, и ему кажется, что он видит сотни тоненьких нитей, привязанных к фалангам растопыренных пальцев и уходящих вниз, в темноту. А может, это просто игра бесчисленных лучиков хрустального штофа? Пьяная, коньячная игра света и тени?

Один коньяк только и радует, хотя совсем не забирает… Шайя еще раз прикладывается к своей фляжке. Он стоит за огромным портретом Амнона Брука и пережидает бешеный табун. Когда имеешь дело со взбесившимся стадом, главное — не терять самообладания. Это только кажется, что они несутся прямо на тебя: на самом деле табун промчится мимо. Проверено. Просто стой и посасывай коньячок. И, ради всего святого, никуда не дергайся. Иначе точно затопчут.

Сбоку, недалеко от Шайи, исходит на мыло маленький барабанщик, ударник рок-н-ролльного труда, неутомимый кузнец ритма, скромный труженик мегаваттной кувалды. Мелькают палочки, подпрыгивают колени, блестят потом мускулистые плечи, лихорадочно мечутся руки — как паровозные рычаги, как шатуны, задающие ход всей громыхающей махине площади. Как и подобает любому настоящему исполнителю, он вкалывает в тени, в глубине сцены. Прожектора и юпитеры, как всегда, сфокусированы на бездельниках: щекастом трубаче, индифферентном басисте, кривляющемся певце. Что бы все они делали без этого трудяги, потеющего сзади?

Бум… бумм… Мерно бухает над головами главный калибр большого барабана, самоубийственной атакой по минному полю звенят заполошные тарелки, рассыпаются гранатные связки барабанных взрывов, пулеметным градом бубнят малые бубны. Кто устоит перед такой атакой? Вот упал на колени певец, выдав свое заключительное «йу-у-ю!», занавесив завитой гривой безумные накокаиненные глаза. Вот штопором ввинтился в темное небо трубач, дернул его, как пробку, обрушил на вопящую, глухую от самой себя площадь. Вот разжалась вибрирующая пружина соло-гитары, завыла, закачалась в последней, затухающей истерике, дернулся, агонизируя, бас… И только честный ударник продолжает работать за всех, только он еще кует свою нескончаемую ковку, свою настойчивую войну — до полной и окончательной победы, до того момента, когда втоптанный в землю враг перестанет быть виден под слоем кровавой грязи.

Топ!.. топ!.. бухают безжалостные сапоги. Бум… бумм… Эй, работяга! Кончай! Сколько можно топтаться на поверженном теле? И в самом деле… что это я… ударник вскидывает бритую голову, как будто только сейчас услышав недоуменное молчание своих партнеров, добавляет напоследок несколько финальных пинков и наконец замирает, свесив вдоль боков вдруг ставшие ненужными руки, оглушенный неожиданной тишиной.

«Йу-у-ю!» — взрывается площадь. Площади не нравится тишина. Ей хочется еще кувалд, и чтоб потяжелее, и чтоб по голове. «Йу-у-ю!..» Но музыканты уже убегают со сцены, путаясь в проводах, кланяясь и посылая публике воздушные поцелуи. Все. Шайя делает последний глоток, прячет фляжку и выходит к микрофону.

— Ну как, поразмялись чуток? — фальшивый тон, фамильярный вопрос… он взмывает над площадью, он мечется, натыкаясь на стены, подобный залетевшей в комнату птице, возвращаясь к Шайе неузнаваемыми кусками вместе с насмешливым эхом.

Площадь настороженно стихает. Даже молчание ее полно криками, гоготом, визгом, давкой, беготней.

— То ли еще будет! — кричит Шайя с преувеличенным энтузиазмом. Не переводя духа, он швыряет в толпу несколько имен. Площадь отвечает чудовищным радостным ревом, и Шайя продолжает на гребне этого рева, как на волне. — А пока поприветствуем тех, кто устроил нам этот праздник!

Он оборачивается, ища взглядом Ромку. А Ромка, конечно же, тут как тут. Ромка тем и знаменит, что он всегда тут как тут, всегда к вашим услугам. Ромка делает знак, и первый оратор выскакивает на сцену, удачно прихватив последние раскаты приветственного рева, относящиеся вовсе не к нему, а к ранее упомянутому Шайей артисту, но кто обращает внимание на такие мелочи? Потом сочтемся славою, потом… главное, что сейчас у города праздник, что город доволен, доволен настолько, что готов стерпеть даже три четверти часа концентрированного полоскания мозгов. Сорок пять минут — это ведь совсем немного, это как бы типа антракта, ничего страшного…

Потягиваясь и почесываясь, площадь отворачивается от сцены, не обращая ни малейшего внимания на хриплого от волнения представителя прогрессивной общественности, который старательно выхаркивает свою короткую речь, написанную кровью души, вызубренную наизусть и многократно отрепетированную. Кому он интересен, этот никчемный гриб с расширением посередке, в области таза? Площадь занята сама собой. В толпе шныряют предприимчивые торговцы:

— А вот, кому напитки?.. арахис, арахис!.. сладости!.. печенье!

А ежели кто не продает и не покупает — тоже не беда. Всегда есть о чем почесать язык со случайным соседом.

Шайя разочарованно встряхивает опустевшую фляжку. Ничего, недолго уже осталось. Писателя никто не слушает, но злобный скульптор, как скабрезный аттракцион, слегка встряхивает публику. Он рычит, вопит пронзительным фальцетом, он изрыгает проклятия. Подобного вида ругань оттого и называется площадной, что нравится площадям. Толпа свистит и гогочет. Луч одного из прожекторов, словно засмущавшись, отрывается от сцены, где кривляется непотребный паяц, и начинает гулять по площади, выхватывая из темноты пятна мертвенно бледных лиц с черными ямами разинутых ртов. Поеживаясь, Шайя рассеянно скользит взглядом вместе с ним. Лица, лица, лица… неразборчивые, размытые черты… черно-белый фон, намалеванный на театральном заднике. Черно-белый фон и неожиданно яркое рыжее пятно. Господи… у Шайи перехватывает дыхание. Неужели это Ив? Он сощуривает глаза, пытаясь разглядеть получше, но луч уже сдвинулся, пополз по головам обратно, в направлении сцены.

— Что она там делает? Слышишь?! Что она там делает?

Откуда мне знать? Думаешь, легко разглядеть в такой толпе?

— Но ты ведь знаешь! Ты ведь все знаешь! И все можешь! Вытащи ее оттуда, немедленно!

Совсем сдурел? Я ж говорю тебе ясным языком: она сейчас часть толпы. Я ее не вижу, понимаешь? В толпе нет отдельных людей, даже если это Ив. Я вижу только толпу… Я пытался ее отговорить, пытался. И не смог. Попробуй теперь ты сделать что-нибудь.

— Что?

Выведи ее оттуда, кретин! — печально в этом сознаваться, но я невольно заражаюсь его паникой.

— Но как?

Откуда мне знать? Разве я устроил этот балаган? Ты устроил, ты и расхлебывай! Паршивый болван! Так бы и раздавил тебя, идиота… Сначала хотя бы разгляди ее. Найди бинокль, разгляди и заставь Ромку послать топтунов. Они справятся.

Бинокль… надо срочно найти бинокль…

— Шайя! Эй, Шайя! Ты что, заснул? Объявляй!

Это Ромка дергает его за рукав. Ромка и Арик Бухштаб. Они стоят вплотную к Шайе и смотрят на него со все возрастающим недоумением. Скульптор уже отошел от микрофона; следующим по списку идет Битл… надо объявлять…

— Там… — говорит Шайя и тычет дрожащей рукой в сторону площади. — Там… бинокль!

— Бинокль? — переспрашивает Битл осевшим голосом. — Какой бинокль?

— Ромка! — Шайя вцепляется в Кнабеля, как в единственное спасение. — Достань мне бинокль, срочно!

Топтуны на всякий случай придвигаются поближе. Толпа на площади жует, шевелится и шумит черно-белым шумом, нейтральным и ровным, без всплесков. Толпа ждет обещанных кумиров.

— Какой бинокль?! — кричит министр, хватая Шайю за плечи. — Зачем тебе бинокль?!

— Подожди, Арик! — вмешивается Ромка. Вот ведь человек этот Кнабель: сохраняет присутствие духа во всех ситуациях. — Он просто пьян, разве ты не видишь? Допился до чертиков. Я сам тебя объявлю, не волнуйся…

Ромка идет к микрофону, заранее умильно улыбаясь и раскрывая руки в приветливом обнимающем жесте.

— Бинокль… — хрипло повторяет Битл. Он отпускает бледного Шайю, поправляет галстук и сбившиеся манжеты белоснежной рубашки. — Сволочь. Подонок. Ну подожди… доберусь я до тебя…

Первые шаги министра не слишком устойчивы, но потом он берет себя в руки и на авансцену выходит уверенно, твердо, как и подобает выдающемуся государственному мужу. Он начинает говорить, произносить обычные, стертые от долгого употребления фразы, не означающие ничего, кроме того, что сам факт их произнесения свидетельствует о вечной надежности, силе и непреходящей современности данного конкретного оратора. Слова скатываются с его языка, как камни, сами по себе, как бы даже отдельные от Битла, от его взъерошенных мыслей и растрепанных чувств. Потому что думает господин министр не о речи, а совсем-совсем о другом.

Этот чертов балабол Шайя со своим биноклем ухитрился капитально вышибить его из колеи. Нервы ни к черту… Арик непроизвольно косится на крышу соседнего здания слева. Ему нельзя туда смотреть, категорически нельзя! Наверное, именно поэтому глаза так и тянутся, так и ползут туда, как упрямые тараканы. Но все-таки, на хрена этому идиоту понадобился бинокль? Неужели заметил? Арик снова скашивается влево: не блеснет ли с крыши в световом вихре прожекторов крошечный зайчик от оптического прицела? Еще не хватало, чтобы все провалилось из-за такой глупости…

Нет, не может быть. Там сидит настоящий профессионал, из тех, которые не ошибаются. Во всяком случае, не при выборе стрелковой позиции. Правда, помимо своей основной профессии они обычно полные болваны. Ну что, например, могло заставить стрелка, лежащего в настоящий момент там, на крыше, согласиться на работу, которую ему предстоит выполнить через десять минут? Ведь даже дураку ясно, что живым он не останется ни при каком раскладе. Деньги? — Зачем мертвому деньги? Страх? — Разве есть что-нибудь страшнее смерти? Азарт? — Вот это уже теплее… Не каждый день заказывают премьер-министров. Для наемного убийцы такой контракт должен означать вершину карьеры.

Конечно, азарт. Взять хоть его, Битла. Зачем он торчит здесь, как соломенное чучело, посреди ярко освещенного поля сцены? Зачем, камень за камнем, роняет изо рта тяжелые безличные слова? Зачем рискует всем, что у него есть, — всем!.. то есть, намного большим, чем даже самые смелые мечты затаившегося на крыше киллера? Уж точно не ради денег… деньги сами по себе не дают ничего, а купленные на них радости приедаются уже в момент покупки. Власть? Удовольствие почувствовать себя кукловодом?.. — Тоже нет. Чем выше забираешься, тем больше понимаешь, что власть — как уксус: сколько ни пей, не напьешься, только жажду распалишь. Вон, хоть на Босса посмотреть: иссох весь, бедняга. Одна радость — посуду помыть…

Тогда что?

— Тогда только он, азарт, и остается. Бег наперегонки с самим собой. Игра Сизифа с камнем.

С той лишь разницей, что Сизифова гора имеет вершину, а твоей — конца-края не видно.

— Ну и что с того, что не видно? Уж если начал карабкаться по этому склону, то отчего бы и не продолжить?

Поднимаешься, пока не остановят?

— В этом-то все дело, весь азарт: когда остановят? Сейчас? Завтра? Послезавтра?

В точности, как у киллера. И даже конец у тебя с ним может быть один и тот же… восхождение к смерти…

— Заткнись!

Битл вываливает в толпу последние фразы и поднимает руки в приветственном жесте. В этот момент из динамиков должны последовать бурные аплодисменты, но подлец Шайя, видимо, в полном ауте, так что некому дать команду технику. Краем глаза Бухштаб замечает метнувшегося к аппаратному автобусу Ромку. Везде поспевает парень… вот уж кто незаменим. Запоздавшие аплодисменты, наконец, запущены, так что можно убраться со сцены, что Битл и делает с облегчением. Кнабель подбегает к нему, виляя задом за неимением хвоста, как это делают представители некоторых собачьих пород.

— Прекрасная речь, Арик! Поздравляю!

— Оставь, — брюзгливо говорит Битл. — Где этот алкаш Шайя? Найди его и вправь мозги. Немедленно. Пусть все идет по плану…

— Уже! — с готовностью рапортует Ромка. — Вон он, идет объявлять… Ты на него не дави, Арик: перетрудился парень, нервный срыв. Представляешь, буквально в горло мне вцепился. Чтобы я эвакуировал с площади его рыжую бабу. Он ее, понимаешь, со сцены углядел. Посылай, мол, людей, и все тут. Вынь да положь. Ну, я обещал, и все дела, кризис снят… — он тараторит без остановки, радостно блестя круглыми глазками и загораживая министру дорогу. — А ты куда? Неужели Босса не послушаешь?..

Министр отстраняет помощника.

— Послушаю, послушаю… я внизу постою, около машины… — он смотрит в преданные Ромкины глаза и усмехается. Надо бы сказать этому пуделю что-нибудь ласковое. — Ты молодец, Рома. Я хочу, чтобы ты знал, что я очень ценю тебя. Спасибо.

— Арик… — шепчет Кнабель. — А когда будет это… ну, это… инсценировка? Когда?

— Когда будет, тогда и узнаешь, — веско роняет Битл.

Он обходит Ромку, не торопясь, спускается по лестнице к лимузинам, в «стерильную зону». «Разбежался… — думает он. — Так я тебе и скажу, как же…»

Сегодняшний вечер Битл готовил тщательно и осторожно, долго подбирал исполнителей.

Люди все-таки не совсем куклы, правда?

— Глупости… люди — куклы, просто не всегда исправные. Марионетки с разболтанными шарнирами.

Оттого-то и происходят время от времени непредвиденные казусы. Хороший кукловод — это не только искусное управление. Хороший кукловод — это еще и выбор надежной куклы. Такой, которая достаточно предсказуема. С хорошо смазанными и плотно подогнанными суставами. С крепкими приводными ремнями. С качественным покрытием на лице. Чтобы в самый ответственный момент не подвернулась нога, не вывихнулось колено; чтоб не подвели, не порвались, не сгнили нервы — нити контроля; чтобы не облупилась, не побледнела, не покраснела, не сболтнула лишнего.

Последнее — самое трудное. Не зря говорят: «язык без костей». Без костей — значит, без управления. Значит, зацепиться там не за что, не к чему привязать направляющую ниточку. Оттого и мелют что придется и когда придется. Поди сотвори с таким негодным материалом хотя бы мало-мальски работающее представление! Поэтому главное — это разбить спектакль на возможно большее количество независимых сцен, так, чтобы под каждую сцену можно было подобрать соответствующую куклу и чтобы каждая кукла знала бы только свой собственный маневр, не имея при этом никакого понятия о том, что происходит рядом. Общую картину должен видеть только он, кукловод. Вот это действительно искусство!

Битл хмыкает и горделиво вскидывает голову. Он стоит рядом со своим лимузином, внизу, под сценой. Здесь темно и грязно. Остро пахнет мочой. Скорее всего, в обычное время здесь ночуют бездомные люди, снуют бездомные кошки. Дом для бездомных. Ничего себе — «стерильная зона»…

Такая же стерильная, как ты — кукловод…

— Ты вот что — не зарывайся, ладно?

Битл трет ладонями лицо. В последнее время он стал часто разговаривать сам с собой. Тревожный симптом. Раздвоение личности. И если бы еще это второе «я» проявляло готовность к сотрудничеству, если бы помогало… Вдвоем — оно всегда сподручнее: можно распределить обязанности, работать эффективнее, больше отдыхать. Одна голова хорошо, а две лучше. Так нет ведь: незваный собеседник все больше подкалывает да задает каверзные вопросы. Это все переутомление, не иначе. Трудно держать сразу столько нитей.

Комбинация и в самом деле получилась сложная. Два слоя прикрытия: внешний, с кампанией в прессе по поводу покушения, и внутренний — по линии инсценировки. Без кукол внутреннего слоя было бы невозможно подготовить главный удар. Как незаметно найти киллера, как нейтрализовать охрану? От любого действия расходятся волны, как круги по воде. Наверняка нашлось бы несколько доброхотов, которые побежали бы докладывать Бруку. Поэтому пришлось обезопаситься заранее. Он сам рассказал Боссу о готовящемся спектакле. Неудачное покушение, пара выстрелов на публике… Понятное дело, без крови, холостыми… никого даже не оцарапает. Зато выборы будут у нас в кармане. Проигранные выборы, Амнон! Мы выиграем проигранные выборы! Игра стоит свеч!

Сенильный старикан, похоже, не слишком врубился, о чем идет речь. Геморрой уже давно волнует его намного больше власти. Живет по инерции. Такого убрать — всем польза, а самому старику — больше всех. Но доложить ему было необходимо. Это ведь типа охранной грамоты: Амнон оповещен, а значит, все в ажуре. Так Битл получил возможность работать спокойно. Расставил своих людей по ключевым местам. Пришлось даже сменить шефа службы безопасности. Временно.

Потому что — ну какой из Ромки Кнабеля шеф? Эта должность требует определенной самостоятельности, тут «подай-принеси» не проходит. А Ромка все-таки лакей. Незаменимый, но лакей. А незаменимых лакеев — пруд пруди. Заменимы эти незаменимые пачками. А главное: обязательно потребуется козел отпущения: вот тут-то и сослужит услужливый Рома свою последнюю услугу. Можно сказать, завершит жизненный путь на вершине своего предназначения. С подносом жил, с подносом и сдохнет. Как киллер — с винтовкой. Все правильно, все справедливо.

Киллера, кстати, подобрал личный битловский телохранитель по прозвищу Голем.

Тьфу ты! Ну почему нельзя было обойтись без имени?! Ну откуда ты вдруг выкопал этого Голема? Что с ним теперь делать?

— Как это «что»? То же, что и с другими: с Ромой, с киллером, с Шайей… их в итоге не так уж много и наберется, не волнуйся. Да и что Голем знает? Считай, ничего… малую часть представления, коротенькую, хотя и важную сценку. Нашел человека, провел его на крышу по Ромкой подписанному пропуску — и все. Точка.

Потому что задачу киллеру ставил сам Арик, лично. С глазу на глаз. В любимом месте на набережной. И свидетель этому всего лишь один — Голем. Круг замкнулся. Маленький круг, можно сказать — кружок. Киллер, Голем, Босс, а над ними — он, Арик Бухштаб. Один кукловод и три куклы, которые будут выброшены в мусорную корзину к исходу этого вечера.

Мокрая от пота рубашка липнет к спине. Надо бы взять салфетку из машины. Битл дергает за ручку дверцы, и пальцы его соскальзывают с неуступчивой железки. Лимузин заперт и пуст. Что за черт? Куда подевался водитель? Водитель сегодня незнакомый, временный. Обычно эту обязанность исполняет Голем, но Голем сейчас нужнее в другом месте, на крыше. Министр пробует еще раз — закрыто.

— Арик, что случилось?

Бухштаб оборачивается на скрипучий голос Амнона Брука. Старик, видимо, как раз выбрался из своего автомобиля и теперь стоит возле распахнутой дверцы, успокаивая обеими руками бунтующую поясницу. Сейчас его очередь выступать. Сейчас его черед. Он поднимется на сцену по этой лестнице для того, чтобы спуститься по ней на руках охранников, мертвой бесчувственной куклой с черепом, расколотым снайперской пулей. Уже ничего не изменишь. Поздно, даже если бы и хотелось.

— Да вот, водитель куда-то усвистал… — Битл раздраженно хлопает по крыше лимузина. — Черт знает что… совсем распустились.

Амнон осторожно переступает с ноги на ногу и начинает движение, только убедившись в их относительной дееспособности. Но идет премьер-министр не к лестнице, а к Арику. Он подходит к нему вплотную, близко заглядывает в глаза, молчит. Неужели пронюхал?

— Может, это и кстати, Арик? Знак какой-нибудь или еще что… просто так ведь, знаешь, и кошка не чихает.

Бухштаб натужно улыбается.

— Я ее уволю, эту кошку. Без выходного пособия, — говорит он как можно беспечнее. — Ты иди выступать, Амнон. Народ ждет. А обо мне не беспокойся, я справлюсь. В крайнем случае, посижу в твоей машине. Ты ведь не возражаешь?

Старик делает шаг назад. Битлу кажется, что он слышит скрип суставов.

— Конечно, Арик, о чем речь… хочешь посидеть — посиди… — Он вдруг кхекает и начинает смеяться добродушным смехом древнего деда, качающего на коленях собственного правнука. — Только зря ты так торопишься туда сесть. Терпение, Арик, терпение…

Босс поднимает предупреждающий палец. Он так и идет к лестнице, уже не оборачиваясь, но продолжая посмеиваться и грозить неизвестно кому своим почти бесплотным перстом. Подъем дается ему нелегко, тут уже становится не до улыбок. Старик кряхтит, качает головой. Ступенька… еще ступенька… еще… Терпение, Амнон, терпение… Ты-то всегда умел терпеть, потому и дожил до таких седин в полном уме и… гм… некотором здоровье. А вот Арик не сумел… еще ступенька, еще… и потому до седин не доживет. А жаль. Хороший был бы преемник.

Амнон не сердится на своего чересчур торопливого заместителя. Сначала сердился, а сейчас уже нет, остыл. Наоборот, если вдуматься, то можно его понять: уж больно долго приходится ждать. Но тут уже старик не может помочь ничем. Ничем. Если уж в чем-то Амнон Брук уверен, так это в том, что умрет немедленно, сразу же после того, как выйдет в отставку. Это вопрос даже не месяцев, а недель. А то и дней. Потому что работа — это единственное, что держит его в жизни. Единственное. Ну, еще Соня… но на Соню надежды мало. Старики замыкаются в своем эгоизме, особенно больные старики. Вот он, к примеру, думает только о себе. И это объяснимо: на все остальное просто не хватает сил. Ступенька… еще ступенька… Если бы не надо было карабкаться вверх по ступенькам, отступать, маневрировать, принимать решения, держать ухо востро по восемнадцать часов в сутки… если бы не все это — да разве продержался бы он на свете хотя бы один лишний месяц?

Конечно, нет. Так что речь тут идет о жизни и смерти. Придумали, тоже, выражение: «уйти на покой». Сказали бы уж правду: «уйти в покойники». А в покойники Амнон Брук не хочет. Он хочет жить. Просто жить. Вдыхать хоть этот вот запах кошачьей мочи, хоть что, лишь бы дышать. И если для этого требуется оставаться в политике — он останется там любой ценой. Любой.

А для этого, увы, требуется голова торопливого дурачка Арика, возомнившего себя кукловодом. Амнон преодолевает последнюю ступеньку и останавливается на площадке, хватая ртом прохладный вечерний воздух. Все-таки какое счастье заключается в дыхании! В самом этом волшебном процессе… когда вкусный воздух сначала холодит нёбо, а затем устремляется вниз, раздувая легкие и рождая удивительное чувство исполнения желаний. Каждый вдох — это праздник, чудесный и замечательный праздник. Сколько таких праздников подарено нам в каждый час, в каждый день! Жизнь — это просто непрерывная цепь праздников. Как жаль, что человек понимает эту простую истину только в старости…

Он был бы рад сохранить Бухштабу жизнь, но не может. Тут либо — либо. Либо продолжает дышать он, Амнон, либо его заместитель. Таковы законы. Не Амнон их придумал, и не ему их менять. Хотя даже сейчас, всего минуту назад, он готов был дать дурачку еще один шанс, самый последний и почти наверняка стоивший бы головы самому старику, если бы Арик догадался ухватиться за эту возможность. Всего-то и надо было сказать: «Прости, Амнон. Я сволочь и свинья. Прости, бес попутал».

Это, конечно, слова, не более того. Обычные, ничего не стоящие слова, даже если их произносят со слезой в голосе и со всей возможной, подкрепленной смертным ужасом правдивостью. На следующее утро — да что там утро — в следующую минуту Арик уже забыл о своем искреннем раскаянии и принялся бы выстраивать новый план, покрепче и поумнее прежнего. Для начала расправился бы со своими изменившими соратниками, а потом набрал бы других. И теперь уже нечего будет даже думать о том, что эти другие прибегут к Боссу доносить о заговоре…

Все так… и все же… все же Амнон простил бы. Отвел бы удар, перестроил бы мизансцену, переиграл эпизод. Почему? Старик пожимает плечами. Бог его знает…

Стар ты, вот почему. Ты и сам это отлично знаешь. А старики должны уходить. И этот закон ты тоже не можешь отменить. Победить должен был он, так что твоя победа противоестественна. Поэтому ты и даешь ему шанс за шансом. Разве не так?

— Наверное, так. Слушай, если уж ты здесь… долго мне еще?

Шариком подкатывается кругленький Рома Кнабель:

— Еще несколько минут, господин премьер-министр. Сейчас вас объявят, и сразу — к микрофону. Хотите пока присесть? Эй! Стул сюда!

Ромка пристраивается рядом, многозначительно поглядывая на Босса. Сегодня его день, этого шустрячка. Вовремя перескочил в нужный лимузин. Скользкий тип, что и говорить. Для шефа по безопасности не годится. Надо будет сменить сразу после того, как…

Амнон вздыхает и смотрит влево, на крышу ближнего здания. Там должен был лежать сейчас его убийца. «Должен был…» — он хмыкает. А где гарантия, что убийцы там нет? Разве не существует вероятность, что Арик переиграл его, обернул двойной петлей? Взять хоть этого шустрого Кнабеля: а ну как он и не думал предавать своего патрона, а просто выполняет его задание, служит частью тонко продуманного плана? Никогда не следует недооценивать марионеток… Тонкая усмешка кривит фиолетовые старческие губы: «Вот сейчас и узнаем». Красивый будет конец, без мучений, моментальный и монументальный. Просто все померкнет одним разом. Хорошо бы — на самой середине вдоха, на пике дыхания — этого высшего счастья жизни.

Всякое может случиться. Но Амнон Брук не боится смерти. Раньше боялся, а теперь уже — нет. Раньше он непременно проверил бы лишний раз этого Кнабеля и прочих доброхотов-перебежчиков на предмет двойного дна. Страх смерти связан с нежеланием оставлять этот мир без присмотра… ну, и еще немножко — с неизвестностью. Как это там, в другой пьесе? — «Когда б не неизвестность после смерти…» Хе-хе… молод был Гамлет, ему простительно. С годами у человека не остается ничего неизвестного. Ничего. Вернее, все неизвестное переходит в разряд несущественного. Немного подольше держится забота о близких, о незаконченных делах, что-то типа жалости: как же они справятся без меня, недотепы? А потом уходит и это; остается лишь одно — желание дышать, дышать, дышать… безграничный старческий эгоизм. И никакого страха. Хватит, отбоялись.

Динамики над головой взрываются аплодисментами в его честь. Искусственными аплодисментами, ясное дело. Кому он там нужен, на этой площади? Всем уже надоел хуже горькой редьки. Неужели еще жив? Да что вы говорите? Быть такого не может! Во дает! Премьер-министр ухмыляется, ковыляя к микрофону. Хрен вам, а не редьку! Жив я, смотрите. Дышу. Вот так… и вот так… Старик делает несколько глубоких восхитительных вдохов. Вот сейчас и увидим… Ну же, стреляй уже, стреляй! Он кажется сам себе кузнечиком, пришпиленным к сцене длинными булавками прожекторов. Старым высушенным кузнечиком. Мумией. Какой смысл стрелять в мумию?

Внизу равнодушно шевелится площадь. Он все еще жив, он дышит. Значит ли это, что выстрела не будет? Черт их знает, этих снайперов: как они стреляют — при первой возможности или ждут чего-то? Чего? — Ну, например, сигнала. Например, ему было сказано стрелять после первых моих слов. Вот сейчас он держит мой висок в перекрестии прицела и ждет, пока я скажу: «Добрый вечер, дорогие друзья!..»

Старик инстинктивно проводит пальцами по левому виску и произносит в микрофон своим обычным скрипучим голосом, который знаком чуть ли не с колыбели всем, стоящим на площади:

— Добрый вечер, дорогие друзья!..

Он делает паузу для выстрела, и техник, неправильно истолковав его молчание, немедленно пускает в ход пластинку с аплодисментами. Выстрела нет и на этот раз. От глубоких вдохов немного кружится голова, и премьер-министр усмиряет разошедшееся дыхание. «Похоже, еще подышим…» — думает он и усмехается. По всем театральным законам его надлежало бы пристрелить именно после этой мысли. Но факт: он жив и теперь, а следовательно, убийцы на крыше нет. Хе-хе… бедный Арик Бухштаб… не только тороплив, но еще и чересчур самоуверен. За что и наказание…

Его скрипучий голос разносится над нетерпеливо переминающейся площадью. Толпа ждет обещанного представления. Не торопись, площадь, это до добра не доводит… Амнон говорит негромко, больше упирая на интонацию, чем на смысл. Смысла в речах всегда мало, в особенности, на таких митингах-концертах, где все равно никто не вникает в содержание слов. Люди пришли слушать музыку — вот пусть и слушают его стариковскую интонацию. Пусть запоминают его спокойную уверенность, его бесстрашие, мелодию его живого дыхания… Он действительно жив, этот сушеный Амнон Брук, слышите? Он жив и дышит, причем даже сильнее и ровнее, чем прежде! Зачем вам молодые неумелые торопыги? Что они понимают в жизни?

Огромные деньги, которых стоил митинг, заплачены ради десяти минут его выступления. Больше нельзя — опасно надоедать публике. И старик честно отрабатывает свой монолог, до самой финальной точки, до самого последнего задуманного звука. Это дается ему не очень легко все по той же причине: черт их знает, этих снайперов. А вдруг он все-таки сидит там, на крыше, и намерен выстрелить только под конец речи, когда Амнон вскинет обе руки в традиционном приветственном жесте? Может, ему приказано стрелять не в висок, а в сердце? А может, у киллера просто заела винтовка, и теперь он лихорадочно чинит ее, время от времени поглядывая на сцену? И тогда каждой своей новой фразой, каждым словом Амнон дает убийце дополнительный шанс…

Но комкать выступление было бы недостойно, да и денег жалко, и потому старик доводит речь до конца по полной программе, делая особенно значительные паузы для большей вескости. И когда он вскидывает обе руки, поворачиваясь к чреватой смертью крыше своей незащищенной левой подмышкой, ему даже кажется, что гремящие из динамиков фальшивые аплодисменты немного разбавлены настоящими, живыми, робко звучащими с площади. И он усмехается собственной юношеской восторженности: «Что-то ты чересчур раздухарился, старый хрыч… аплодисментов захотелось…».

И так — победителем, сильным и молодым, он отходит от микрофона, разом выпадая из ярко высвеченного пятачка в безопасный полумрак кулис, а навстречу уже бежит шустрый Кнабель, закатывая умильные глаза и рассыпая поздравления по случаю выдающейся, ну просто выдающейся речи! Кнабель, оказавшийся честным, то есть, совравший своему непосредственному хозяину и не совравший ему, Бруку. В конце концов, разве честность в политике не определяется всего лишь направлением вранья? Амнон брезгливым жестом останавливает излияния своего нового помощника.

— Где он?

— Там же… — торопливо докладывает Кнабель, сразу определив, о ком идет речь. — Там же, в «стерильной» зоне, рядом с машинами. Все под контролем, не сомневайтесь, господин премьер-министр… муха не пролетит, жук не проползет. Даже если это Битл…

Он хихикает, довольный своим лакейским остроумием. Амнон морщится: ну и тварь… сменить при первой возможности… Старик начинает осторожно спускаться по лестнице, туда, где ждет своей неминуемой участи его протеже, ученик и заместитель, министр Арик Бухштаб по прозвищу Битл. Подниматься всегда труднее, зато спускаться опаснее… стоит поставить ногу немного не так — и все… старые кости почти не срастаются. Премьер-министр ставит ногу осторожно, не торопясь. Торопливость до добра не доводит. Ступенька, еще ступенька… и еще одна…

Но вот ступеньки кончаются, и вот она — полутемная площадка, «стерильная» зона, где возбужденно расхаживают отбубнившие свое ораторы, ораторские жены и ораторские приятели, призванные в свидетели момента исторической славы, непременные просители, которые ухитряются достать пропуск даже в отхожее место власть предержащих, полицейские из отряда заграждения, телохранители службы безопасности. Где за дополнительным внутренним кругом охраны тихо ворчат моторами два правительственных лимузина, где, прислонившись к одному из них, белеет в полумраке потной рубашкой и скомканным лицом сгорбившийся обреченный человек.

Он уже знает, что его ждет. Законы игры незыблемы; у него нет ни шансов, ни права на снисхождение. Странно: еще четверть часа назад Арик Бухштаб тоже был твердо уверен в своем знании будущего… но насколько то знание отличалось от нынешнего! Тогда он чуть ли не физически ощущал свою непререкаемую власть над событиями, видел управляющие нити на пальцах, чувствовал их живое напряжение, упругое дерганье на другом конце, там, где суетились послушные его воле куклы. И не то чтобы у Битла не возникало совсем уж никакого дурного предчувствия… конечно, возникало… конечно, проскальзывала иногда вдоль позвоночника холодная змейка сомнения… но, даже представляя себе, вернее, гоня от себя мысли о возможном провале, он все равно оставался в своем воображении кукловодом. Пусть проигравшим, но кукловодом.

А сейчас… Сейчас он чувствовал себя сломанной куклой. Да-да, именно так — сломанной куклой. Как будто нити, идущие от его пальцев вниз, к рычагам многочисленных марионеток, на самом деле вовсе не управляли марионетками, а поддерживали снизу его, Битла. И теперь, когда они вдруг оказались обрубленными, он не остался стоять, с горечью и недоумением разглядывая праздные руки, как это подобало бы пораженному ударом судьбы кукловоду, а просто рухнул на сцену, как потерявшая контроль кукла. И это ужасное превращение занимало сейчас Бухштаба больше всего.

Он никогда не понимал разговоров об одиночестве. Насмехался, полагая любые жалобы на эту тему симулянтским нытьем и чушью. В самом деле, ну какое одиночество может быть в сердце огромного мегаполиса, где мечутся, поминутно наталкиваясь друг на друга, миллионы людей? На необитаемом острове — еще куда ни шло… но здесь? И вот теперь тогдашние насмешки вернулись к нему бумерангом. Теперь Битл ощущал прямо таки ледяное, морозное одиночество, покинутость, страх. Он еще ни разу не испытывал этого чувства, но, тем не менее, узнал его тут же, и это служило дополнительным свидетельством того, что он, кукловод, вылеплен из того же материала, что и самые негодные куклы. Но наибольшая нелепость заключалась в том, что одиночество настигло его в двух шагах от городской площади, где в настоящий момент толпилось, по крайней мере, двести тысяч человек! Почему?

Наверняка это тоже было связано с нитями. Привязано к нитям. Он, Арик Бухштаб, привязанный к нитям. Кукла по имени Арик Бухштаб. Да-да… все получается очень просто, до удивления. Есть нити — нет одиночества. Чем больше к тебе привязано нитей, тем меньше одиночества, меньше свободы. Свобода!.. Что такое свобода для куклы? — Смерть, не более того.

И еще: все мы куклы. Это самый важный вывод. Кто-то может быть уверен, что он дергает сверху, но на самом деле дергают снизу его самого! Его самого! Ведь и нижний, и верхний привязаны к одной и той же нити! А значит, кукловодов просто нет. Не существует!

Опять «не существует»… Да что вы все, сговорились, что ли?

— Кто ты?

Я — кукловод.

— Я знаю, ты врешь. Ведь ты — как это называют… «второе я»?.. то есть, ты — тоже я. А я не кукловод, это ясно. Но мне все равно, можешь врать, сколько хочешь. Только не уходи, ладно? Я тут совсем один, видишь? Побудь со мной, а? Нам с тобой уже осталось немного, вот и побудь…

Глупости. Как жил без меня, так и подыхай в одиночку.

Отрезан от всех. Какая страшная буквальность в этом, казалось бы, метафорическом выражении!

Когда же все так резко переменилось? Сначала старик поднялся на сцену, с очевидным трудом преодолевая ступеньку за ступенькой, а Арик думал в основном о жаре и о кошачьей вони, о невесть куда подевавшемся шофере. В общем-то, уже по одному этому признаку мог бы догадаться… но иллюзия кукловодства еще слишком прочно сидела в его дурацкой кукольной голове. Хотя, даже если бы и догадался, все равно деваться было уже некуда. Но он не догадался, а стоял, потея и вслушиваясь в фальшивый Шайин голос, со всеми необходимыми реверансами объявлявший выступление главы правительства, стоял, думая о холодном душе и о сигаре, которую он закурит на своей пентхаузной террасе, когда все наконец будет позади.

Потом он услышал приветственные аплодисменты и еще раз с гневом подумал о пьяном клоуне Шайе, из-за которого он сам не дождался законных оваций в конце своей собственной речи. Затем он представлял себе старика, бодрой геморройной походкой ковыляющего к микрофону… вот сейчас он выходит на авансцену, останавливается… сейчас последует выстрел… он должен быть совсем неслышным на фоне общего тарарама. Потом наступила пауза, и Битл кивнул, решив, что действительно не различил звука выстрела, потому что речь все не начиналась, а это могло означать только то, что дело уже сделано. Он уже посматривал на лестницу, предвкушая беготню и панику, которые неизбежно должны сопутствовать подобным печальным инцидентам, он готовился немедленно взять процесс в свои уверенные руки согласно заранее продуманному плану, он перебирал в памяти необходимые меры: больница, официальный бюллетень, указ о чрезвычайном положении, пресс-конференция поутру. Он уже… и тут, как гром среди ясного неба, из динамиков прозвучал скрипучий голос Амнона Брука: «Добрый вечер, дорогие друзья!»

Потом снова наступила пауза, и Битл снова подумал, что вот оно, готово… и снова динамики треснули над головой все тем же ненавистным стариковским скрипом. И он, все еще в недоумении, полез в карман за телефоном, чтобы позвонить Голему, который должен был находиться там, на крыше, который должен был позаботиться о киллере после того, как… Он даже успел ткнуть пальцем в первую кнопку, но тут сам Голем, выступив из темноты и больно взяв его за руку повыше локтя, очень тихо произнес знакомым и в то же время пугающе-незнакомым голосом:

— А вот звонить не приказано, господин министр.

Но и тогда — даже тогда! — он еще не осознал масштабов катастрофы, а спросил с глупым удивлением:

— Голем? Почему ты здесь? И что это за куртка на тебе? И что с этим, как его…

И Голем, не похожий на Голема в какой-то странной желто-синей ветровке вместо обычного костюма, ответил:

— Все в порядке, господин министр. Лучше не поднимайте шума. Стойте спокойно, и мне не придется делать вам больно.

Вот! Именно в этот момент мир и перевернулся перед глазами Арика Бухштаба. Ему — Голему! — тупой и примитивной кукле, гориллообразному роботу, «не придется делать больно» — кому?! — своему божеству, своему кукловоду, который еще минуту назад… минуту назад…

Вопиющая дикость переворота заключалась еще и в том, как он был обставлен: не торжественным церемониальным маршем из сияющего чертога в темницу в сопровождении взвода почетной гвардии с саблями наголо, а чесночным шепотом тупого громилы на вонючей зассанной автостоянке.

Потом желто-синий Голем снова отступил в тень, и в последующие четверть часа Битл уже только привыкал к своему новому положению, старея и горбясь с каждой проползающей минутой. Голос вечного Амнона Брука скрипел наверху доверительной интонацией доброго дедушки. Битл не испытывал по отношению к нему никаких чувств: ни раскаяния, ни страха, ни ненависти проигравшего. Катастрофа не имела ничего общего с премьер-министром, с интригами, с борьбой за власть… ах, если бы дело было только в этом! Арик потерпел поражение в чем-то намного более существенном, основном. Он не мог даже назвать это делом жизни и смерти, потому что по всему выходило, что он вроде как и не жил вовсе, то есть жил, но в какой-то несуществующей реальности, а значит, все-таки не жил. Его нынешнее одиночество казалось ему всеобъемлющим, тотальным; исправить положение можно было, только начав жизнь заново, а такой возможности никто и не думал ему предоставлять. Да если бы даже и предоставили… кто поручится, что все сложится иначе?

А потом раздались финальные аплодисменты, и немного погодя Битл увидел Амнона Брука, спускающегося по лестнице в сопровождении двух топтунов и круглого сияющего Ромки. Бедный Ромка! Он наверняка еще не в курсе… хотя, черт его знает… может, и он перебежал вместе с Големом? Перебежал… не перебежал… какая разница?

Премьер-министр спускается не торопясь, чтобы не оступиться. А Битлу тоже уже торопиться некуда. Ему скоро все расскажут. Вот только кто расскажет? Хорошо бы — сам старик, получилось бы не так унизительно. Хотя, опять же, какая разница?

В самом низу лестницы Амнона обступают просители; отталкивая друг друга, они бормочут какие-то фразы, протягивают какие-то бумажки. Старик рассеянно кивает каждому, сует для рукопожатий вялую костистую ладонь. Он устал. Ему еще предстоят несколько неприятных дел. И первое из них стоит вон там, возле своего бывшего лимузина, белея мятой рубашкой и опрокинутым лицом. Что же телохранители-то дорогу не освобождают? Сегодня они какие-то новые, видать, пока не привыкли. Хорошо еще, что Кнабель, как всегда, на месте. Ромка с улыбочкой, но решительно раздвигает небольшую толпу:

— Амнон устал, господа, ну поймите же… будьте добры… — ловкой рукою он собирает со всех одновременно папки и письма с прошениями. — Непременно прочитает… непременно… давайте и вы… непременно…

Хороший помощник, что и говорить. На шефа по безопасности, конечно, не тянет, но вот референтом… Брук делает еще несколько шагов и останавливается перед сломленным пожилым человеком, отдаленно напоминающим Арика Бухштаба. Здесь, за внутренним кругом оцепления, уже нету никого, кроме них двоих, да вечной шестерки Кнабеля, который не в счет. Старик вздыхает и кладет руку на плечо своему ученику.

— Я ж тебя предупреждал, Арик, — говорит он печально. — И даже не один раз. Почему ты не послушался? Или совсем меня за человека не считаешь? Сенильный старикан… что такой понимает?.. Ну?..

Нету торжества в его голосе, только усталость.

— Извини, Амнон. Спасибо, Амнон.

— За что же спасибо-то?

— За то, что сам подошел. Мог бы и шестерку послать.

Старик снова вздыхает и, щелкнув суставом, опускает руку.

— Прощай, Арик. Пора.

— Подожди, Амнон, подожди… — Битл дышит тяжело, с надрывом. — Расскажи мне, пожалуйста… как? Как?

— Как я догадался? Ну, это…

— Нет-нет… — поспешно отмахивается Бухштаб. — Это не важно… Как меня сейчас… ну… сам понимаешь… Как?

— Как?.. — Амнон Брук кривится, оглядывается на своего нового шефа по внутренней безопасности. — Да я, сказать по совести, и не знаю. Вот, господин Кнабель тебе расскажет.

И действительно, Ромка уже тут как тут, выкатывает сбоку умильное круглое лицо:

— Конечно, расскажу, Арик. Ты не бойся, все будет достойно. Самоубийство, на почве неожиданного известия о смертельной стадии лейкемии. Не хотел быть в тягость семье и так далее. Свободный выбор великого человека. Медзаключение и справки уже готовы. Государственные похороны, все по первому разряду, не сомневайся…

Он бодро декламирует свое сообщение, подобно тому, как старший официант отчитывается перед хозяином ресторана о накрытых к ужину столах. Он рассыпает мелкий бисер слов, а сам косится в сторону, туда, где оставил Шайю, предварительно наорав на него. Косится оттого, что слегка опасается, как бы этот сумасшедший алкаш не испортил ему представления. Шайя поймал Ромку за хвост на лестнице после речи премьер-министра:

— Где Ив, Ромка? Ты нашел ее? Привел сюда?

Конечно, Кнабель и не думал посылать людей разыскивать рыжее сокровище Шайи Бен-Амоца. Что за глупость? У него сейчас каждый человек на счету. Наврал дураку, а тот и поверил. Собственно говоря, после речи Брука Шайя уже не очень-то и нужен. Поп-кумиров, выскакивающих в настоящий момент на сцену, нет необходимости объявлять — их и так все знают и ждут. Вон, как ревет толпа, как взрывается площадь свистом и аплодисментами — настоящими, оглушительными, не то что суррогат из динамиков. Но и скандал тоже ни к чему. По опыту, от Шайи можно было ожидать чего угодно… А потому Ромка продолжил прежнюю линию сдерживания, торопливо зачастил первое пришедшее в голову вранье:

— Ищут, Шайя, ищут… да, по-моему, и нашли уже, я что-то слышал по переговорнику. Вот, послушай сам… а теперь извини, мне надо… сам видишь.

Он даже на несколько секунд сунул Шайе под ухо шуршащий и щелкающий воки-токи, подержал и тут же — с извинениями — засеменил вниз, за спускающимся Амноном Бруком. Но извинения не помогали, настырный журналистишка не отставал, и потому Ромке пришлось мигнуть одному из топтунов, чтобы попридержал Шайю в сторонке на минутку-другую. И вот теперь он опасливо косится через плечо на зарождающийся сзади скандал. Ерунда, конечно, мелочь, но обычно именно такие мелочи и срывают большие спектакли. Примеров много. Но где же эта патлатая сволочь? Его выход… неужели испугался? Вот обидно-то будет… Ромка тянет время, выгадывает секунды. Брук еще стоит рядом, сложив руки на животе и брезгливо поджав губы, но уже выказывает признаки нетерпения. Вот за Битла волноваться не надо — этот никуда не денется. Парализован начальничек… Шайя сзади переходит на крик.

— Остановите его! Остановите! — кричит Шайя, тщетно пытаясь вырываться из крепких объятий топтуна. — Волосатого! Держите!

Ромка оборачивается. Ну наконец-то! Двигаясь по широкой дуге в обход неподвижного Голема, во внутреннюю зону из темноты, как на сцену из-за кулис, врывается он, истинный король этого эпизода, в джинсах и полосатой футболке. Давно не стриженные волосы паклей взлетают вокруг бледного треугольного лица, рот искажен мученической гримасой, безумные глаза уставлены внутрь, но все это не так уж и важно — ни глаза, ни пакля, ни джинсы. Важно же то, что в руке у него стреляющий пистолет. Бах!.. бах!.. бах!

*          *          *

Акива пришел на площадь еще засветло — задолго до назначенного времени. Ночь накануне он провел без сна: крутился в ворохе мятых простыней, бродил из угла в угол, пил воду, залезая под кран оттопыренной щекой, смотрел в окно на тускло освещенную улицу, вздыхал, отгонял комаров. Последних ни с того, ни с сего налетела чертова туча. Они противно звенели над головой в самые деликатные моменты, вытаскивая из сна за коварно ужаленное ухо уже задремавшее было сознание. Акива объяснял это собственным волнением. Комары замечательно чувствуют запах стресса. Видимо, кровь, насыщенная адреналином, считается у них особенным деликатесом.

А волноваться было от чего. Ему предстояло ни много, ни мало изменить ход истории. Перевести стрелку на пути поезда, бешено мчащегося к взорванному мосту, предотвратить катастрофу, спасти человеческие жизни. Людей Акива всегда полагал высшей ценностью. Людей вообще… хотя конкретные представители этой породы высших существ, которых ему приходилось встречать на своем жизненном пути, навряд ли заслуживали места на верхней ступеньке пьедестала. Да что там — места на пьедестале! По совести говоря, их даже не следовало подпускать на миллион световых лет к той галактике, в дальнем конце которой, возможно, был установлен этот воображаемый пьедестал.

Народец Акиве попадался настолько плевый, что время от времени ему в голову начинала закрадываться неприятная мысль: что будет, если все люди на деле окажутся подобным же дерьмом? Вокруг, грубо работая локтями, суетились приземленные эгоистичные хамы, предпочитающие тянуть одеяло на себя в любой ситуации, даже тогда, когда его с гарантией хватило бы на всех. В итоге одеяло неизменно рвалось на мелкие клочки, но хамов это нисколько не расстраивало. Напротив, увидев, что больше делить нечего, они удовлетворенно засыпали под открытым небом, согретые теплом только что закончившейся драки, в то время как у несчастного Акивы, не принимавшего участия в сваре, от холода зуб на зуб не попадал. Поди полюби такое мерзкое стадо.

Но, к счастью, существовали и исключения, которые придавали силу раненому Акивиному человеколюбию. Правда, в основном, они населяли книжки, но были и другие, реальные — например, мама или несколько учителей в школе, или ведущие некоторых телевизионных программ, а также их гости — люди духа, обладатели благородных седин, плавной речи и круглых очков, элегантно поправляемых указательным пальцем в самый разгар философского диспута. По некоторым признакам можно было угадать, что их, как и Акиву, остро тревожит несоответствие их общего теоретического гуманизма конкретному практическому хамству улицы. Так многомудрый строитель воздушного замка, затратив годы на его возведение, вдруг обнаруживает, что конструкция, при всей ее красоте, абсолютно не годится для жилья.

В подобной ситуации какой-нибудь слабак просто плюнул бы на все, да и ухватился бы обеими руками за край общего одеяла, но эти сильные люди, Акивины учителя, не собирались сдаваться. Да, говорили они, жить в нашем воздушном замке невозможно. Да, туда нельзя внести и поставить кровать или стол. Но это вовсе не означает, что непригоден замок! Непригодна мебель! Стоит только ее правильно переделать, и все немедленно устроится. Естественно, что, придя к такому выводу, они как честные интеллектуалы целиком посвящали себя исследованию путей переделки столов и кроватей. Именно исследованию… поскольку стоило дойти до реальной столярки, как проект непременно проваливался из-за какой-нибудь досадной мелочи: стол рассыпался, стул подламывался, а кровать не выдерживала даже самого нежного человеколюбия.

Но мудрецы не отчаивались. Ведь у них всегда оставалось нечто, что не подводило никогда: слова. Словами они выражали свои прекрасные идеи, из слов строили свои замки и города. И не просто строили — они жили в этих городах, налаживая между ними широкие словесные автострады, по которым неслись быстрые, как мысль, словесные автомобили дружеского общения.

Словам Акиву научила мама. Отца своего он не знал. Видимо, не знала его и мама… то есть, знала, но не была уверена, кому именно из десятка длинноволосых хиппи — детей цветов — принадлежал тот плодотворный пестик, от которого и завязался в ее животе крошечный бутон, названный впоследствии Акивой. Аборта он избежал по чистому недоразумению. В молодости мама много искала себя, более теряя, чем находя. Появление маленького Акивы хотя и усложнило ей жизнь, но парадоксальным образом внесло в нее смысл и порядок, то есть — упростило. Усложнило и тем самым упростило… ну не чушь ли? Вот оно, волшебство слов: соединить несоединимое, связать несвязуемое, построить воздушный замок и жить в нем. Слова, слова, слова… слова-фундамент, слова-стены, слова-окна и слова-потолки. Эй, словесных дел мастера, тащите сюда побольше кирпичей! Эй, выше стропила, плотники!

Слова окружали Акиву с первых минут жизни; ласковые, сладкие, пахнущие молоком, они обволакивали его сонным туманом покоя, заговаривали боль, утоляли печали. Ну как тут было не поверить в их силу и могущество! Тем более потом, когда слова мало-помалу перестали быть просто щекочущими теплыми звуками и обрели дополнительный смысл. Усложнить и таким образом упростить — ну разве не чудо? Это чудо помогало справиться с любой неприятностью. Для этого достаточно было окружить неприятность ватным покровом слов, преобразить до неузнаваемости, а затем назвать получившийся результат другим словом, красивым и звучным, выражающим прямо противоположное ее первоначальной грубой и неприятной сути.

Так безобразные раны становились священными стигматами, война — миром, ненависть — любовью, преступление — доблестью. Слова умели решать все проблемы. Все, без исключения! Получалось, что тот, кто должным образом овладел словами, обрел тем самым и непререкаемую власть над миром: теперь он мог свободно манипулировать событиями и людьми — как марионетками в кукольном театре — и все лишь при помощи слов, натянутых наподобие управляющих нитей. А потому властелина слов вполне можно было назвать кукловодом — разве не так? Кукловодом.

Со временем Акива понял, что противоречие между прекрасным миром слов и так называемой реальностью — кажущееся. Воздушные замки благородных седовласых очкариков на самом деле отнюдь не являлись воздушными. Реальность вовсе не отторгала красивые слова. Правда заключалась в том, что война хороших слов велась не с реальностью, а с другими, плохими словами. Да-да, именно так: мир представлял собой не более чем кипящее пространство слов — любящих и ненавидящих, чистых и грязных, злобно отрицающих и ласково льнущих, соединенных рифмами и смыслом и беспощадно наступающих друг на друга полчищами газет, танковыми колоннами библиотек, эскадрильями телевизионных студий.

В этом мире не существовало хороших или дурных людей: были люди облагороженные, просвещенные сиянием правильных слов, и были люди обделенные, оболваненные дурными словами — по недоразумению либо по чьей-то злой воле. Таким образом, задача исправления мира, а значит, и установления всеобщего счастья сводилась к внедрению в человеческое сознание конкретного набора слов! Всего лишь! Казалось бы, только руку протяни… Увы, желанной общей и окончательной промывки мозгов не происходило, и, прежде всего, потому, что люди еще не научились воспринимать слова достаточно серьезно — даже самые умные и дальновидные из них. Свое презрение к гадким словам они бессознательно переносили на весь мир слов и тем самым препятствовали всеобщему благоденствию.

Осознав эту простую истину, Акива понял, что не имеет права сидеть сложа руки. В конце концов, речь шла не только о его личном счастье, но и о будущем всего человечества! Сначала он пытался внедрить правильное понимание проблемы в своем непосредственном окружении, состоявшем, в основном, из мамы. Мама выслушала его, сияя восторженной улыбкой из облака марихуанового дыма, и твердо заявила, что всегда была уверена в высшей миссии своего сына. Теперь будет кому спасти эту планету! В последние годы мама курила особенно много и даже немножечко нюхала, а потому Акива, будучи очень благодарен маме за поддержку, в то же время несколько сомневался, имеет ли она в виду ту же планету, что и он.

Другие слушатели, хотя и выгодно отличались от мамы по части витания в облаках, служили живым примером недооценки роли слов. Они внимали Акиве с удивленным пренебрежением, а то и просто зевали во весь рот, даже не пытаясь скрыть своей скуки и равнодушия. Этой броне, этой тупой нерассуждающей косности мог бы позавидовать даже носорог. Для того, чтобы пробить ее, требовалось что-то посильнее запинающегося Акивиного монолога.

И тогда он вспомнил про Герострата, эфесского поджигателя. Что лучше подчеркивает великую ценность храма, чем его преднамеренный поджог? Нет, не в результате войны, потому что война, как известно, все спишет, не в результате несчастного случая — опрокинутого светильника, удара молнии, землетрясения — потому что — кто же убережется от случайности?.. а вследствие демонстративно бессмысленного действия, не имеющего ни причин, ни оправдания. Разве не провоцирует это действие всеобщий протест, разве не звучит при его виде в каждой душе инстинктивный вопль: «Нельзя!»?

Храм, кстати, довольно быстро восстановили, но чувство нарушенной святости живет до сих пор. А все почему? Потому что мудрый Герострат сумел при помощи своей немудрящей истории достучаться до ожиревших сердец, пробить носорожью броню, промыть маленький, но важный кусочек мозгов. Получалось, что и Акиве — кровь из носу — требовалось что-нибудь примерно такого же масштаба. Несколько месяцев он мучился, подбирая и отбрасывая варианты. А потом случайно услышал по радио идиотскую программу Шайи Бен-Амоца, и план сложился немедленно, сам собой.

Главная изюминка плана заключалась в его полнейшей нелепости. Конечно, ничья кровь не должна была пролиться ни при каких обстоятельствах. Для инсценировки шутейного покушения на премьер-министра Акива намеревался воспользоваться пугачом, купленным в детской игрушечной лавке. Он специально сохранил квитанцию из магазина: она предназначалась для усиления комического эффекта во время неизбежного последующего суда. Там, на суде, перед телекамерами и микрофонами всех мировых агентств он и изложит человечеству свое спасительное кредо. Сразу всем, миллиардам людей. Кто-нибудь да услышит. Даже те, которые сначала сочтут его сумасшедшим, что-нибудь да запомнят. Главное — заронить зерно, бросить клич, произнести заветное слово.

Вопрос заключался лишь в том, как подняться на эту высокую трибуну? Понятно, что охрана ни за что не позволит Акиве приблизиться к Бруку на расстояние, достаточное для того, чтобы клоунада сошла за покушение. Но даже если и произойдет такое чудо — нет никакой гарантии, что его не пристрелят на месте, как только он полезет в карман за своим пугачом. А это никак не входило в Акивины планы: до трибуны он обязан был добраться живым и здоровым. Иначе вся затея утрачивала смысл.

И тут, как всегда, на помощь пришли слова. Акива ни на секунду не сомневался относительно сути кампании, развернутой в прессе и на радио. Конечно, никакого таинственного заговора, по поводу которого Шайя ежедневно интервьюировал политиков и офицеров полиции, не существовало и в помине. Просто кто-то решил запустить этот спин перед выборами в чисто пропагандистских целях. Старый манипулятивный трюк, рассчитанный на особо тупых кукол. Но для Акивиного плана этот неизвестный «кто-то», наивно полагающий себя кукловодом, мог сослужить немалую службу. В самом деле, разве не пошла бы ему на пользу затеянная Акивой инсценировка? По логике вещей, он должен был бы обеими руками ухватиться за случайно подвернувшегося «психа». В выигрыше могли остаться оба: «кукловод» получал сильный пропагандистский козырь, Акива — желанную трибуну.

Таким образом, задача существенно упрощалась: требовалось всего лишь найти дорогу к могущественному союзнику-«кукловоду», а уж тот позаботится обо всем остальном! Эту часть операции Акива провел блестяще. Сначала он в течение недели, особо не скрываясь, тенью ходил за Шайей, а затем, наконец, подошел к нему в баре «Йокнапатофа». Встревоженный непонятной слежкой, Шайя не мог не выслушать его с должным вниманием. Поэтому Акива изложил свои мысли почти без помех, хотя и в несколько упрощенном, «сказочном» варианте. Ему не пришлось слишком притворяться и лгать — пьяный дурак, как и требовалось, принял его за психа. А для того, чтобы убедить Шайю, что перед ним не просто псих, но еще и опасный, Акива просто продемонстрировал рукоятку пистолета.

Бен-Амоц среагировал сразу, немедленно, как и положено марионетке в руках настоящего кукловода! По ошалевшему взгляду перепуганного журналиста было ясно, что он начнет звонить своему начальству, едва выйдя из бара. Существовала, впрочем, некоторая опасность, что Шайя не станет тревожить своего главного заказчика, а просто вызовет полицию. Так бы оно и произошло, если бы на месте Шайи оказался обычный человек. Но в том-то и дело, что журналист знал истинную цену кампании. Он разворачивал ее сам, а потому должен был ощущать определенную ответственность теперь, когда эта кампания вызвала к жизни ненормального психа с пистолетом. А поскольку эту ответственность он делил не с кем-нибудь, а с заказчиком, то и звонок напрашивался отнюдь не в полицию.

Пьянчуга на нетвердых ногах выбрался из бара, а Акива остался за столиком в ожидании контакта. Ждать ему пришлось дольше, чем он предполагал. Видимо, прежде чем позвонить, несчастная марионетка долго проблевывалась на бульваре. Или подсели батарейки в телефоне, и пришлось звонить из дома. Так или иначе, но «заказчик» вошел в бар лишь через сорок с лишним минут. Вопреки опасениям Акивы, он оказался улыбчивым кругленьким человечком, ласковым и предупредительным. Имени своего он не назвал, да Акива и не спрашивал; зато разговаривать в баре отказался и предложил взамен прогуляться вдоль моря. Там-то, под нежный аккомпанемент ночной волны Акива и повторил своему новому знакомому упрощенную версию плана по установлению всеобщего счастья. Ту же самую, которая сегодня уже была развернута перед пьяными Шайиными глазами. Про хорошие и дурные сказки, ставшие былью, и про игру на опережение.

В отличие от Шайи, кругленький внимал Акиве с глубоким сочувствием и, можно даже сказать, участием. Вовремя подсказывал нужные слова, к месту вставлял удивленно-восторженные восклицания, делал большие глаза, улыбался и кивал, кивал, кивал. Выслушав все до конца, он рассыпался длиннющей хвалебной тирадой, которая содержала множество слов, понятных каждое по отдельности, но абсолютно бессмысленных в совокупности. Оглушив таким образом Акиву, кругленький с чувством пожал ему руку, записал телефон и укатился в ночь, пообещав подумать. А недоумевающий Акива остался на берегу бороться со все возрастающим разочарованием. Кругленький походил скорее на продавца мороженого в детском парке. Неужели так мог выглядеть долгожданный заказчик?

К удивлению и радости Акивы оказалось, что да, мог. Кругленький позвонил уже на следующий день и назначил встречу на прежнем месте, у моря. На этот раз разговор выглядел намного конкретнее, хотя улыбок и чудовищно пустых бессмысленных фраз тоже хватало. Сухой же остаток заключался в том, что кругленький великодушно соглашался принять предложение Акивы и помочь в организации инсценировки. Не переставая напоминать о полнейшей секретности, он даже назначил день и час: мнимое покушение должно было произойти по окончании большого предвыборного митинга, при максимальном стечении народа.

— Вам ведь нужен оглушительный резонанс, не так ли? — говорил он, умильно улыбаясь.

— Не только мне, я полагаю… — проницательно щурился Акива. — Вы наверняка тоже не откажетесь от громкого дела.

В ответ кругленький лишь забавно разводил руками и беспомощно усмехался: мол, ничего от тебя не скроешь… да и зачем скрывать? Карты лежали на столе рубашками вниз. Заговорщики расстались, чрезвычайно довольные друг другом. Последние инструкции и пропуск Акива должен был получить непосредственно перед митингом.

Время тянулось издевательски медленно, с усилием проворачивая тяжелые колеса минут на больших часах в углу площади. Секундная стрелка будто насмехалась, играя с Акивой в детскую игру «замри-отомри» наоборот: двигалась, когда он смотрел на нее, и замирала, стоило только отвернуться. Он заходил в киоски и пиццерии, брал что-то под названием «неважно что», но есть не мог, а когда, просидев за столиком целую вечность, выбирался наружу, то выяснялось, что прошло всего восемь минут и тридцать две с половиной секунды. Тогда Акива начал бормотать стихи, и это помогло: сердце перестало ныть, а во рту снова появилась слюна. В который уже раз слова пришли к нему на помощь. Подумав об этом, он успокоился окончательно.

К назначенному месту Акива даже опоздал на несколько минут. Проход под сцену был огорожен несколькими слоями полицейских заслонов. Рядом, вперемежку с зеваками, топталась жиденькая группа приглашенных. Акива узнал знаменитого скульптора, писателя — властителя дум, еще нескольких интеллектуалов помельче и снова пришел в нешуточное волнение. Подоспевший кругленький без лишних слов выдернул его из толпы и, с легкостью минуя кордоны, провел внутрь, на полутемную автостоянку, воняющую кошачьей мочой. От прежней его умильной вальяжности осталась лишь улыбка, но и в той сквозила нешуточная озабоченность. Судя по всему, кругленький был тут одним из главных распорядителей, если не самым главным. Таща за собой Акиву, он одновременно раздавал указания, принимал рапорты и наводил справки по телефону. Наконец, резко остановившись, кругленький затолкал Акиву в какую-то особенно вонючую и темную нишу и энергично зашептал в самое ухо.

— Сделаешь все в точности, как я говорю, понял? Никакой самодеятельности, не то все сорвется. У охраны реакция автоматическая — пристрелят, даже глазом моргнуть не успеешь. Сядешь вон там на скамью и сиди, не маячь… если спросят кто ты — вот пропуск. Скоро подъедут машины. Ты сидишь, не дергаешься. Потом станут выступать, один за другим. Ты — сидишь. Понял? Повтори!

— Сижу…

— Точно. Премьер выступает последним. Потом спускается сюда и идет к машине. Машины будут окружены пятью охранниками. Все в пиджаках, но один из них, с твоей стороны — в желто-синей куртке. Ты ждешь, пока Брук зайдет за охрану. Там он остановится. Это сигнал для тебя. Тут ты встаешь и дальше все делаешь очень быстро, бегом. В круг вбегаешь через того, желто-синего. Он предупрежден и пропустит тебя внутрь. Повтори.

— Пять охранников… когда остановится около машин… вбегаю через желто-синего…

— Молодец. Стрелять начнешь, когда окажешься в метре от Брука. Сразу, как минуешь желто-синего. Это важно. Чтобы потом было ясно, что ты не просто псих, который палит куда попало. Чтоб знали, что ты имеешь определенную цель.

— Да, это важно…

— Ну и славно… — Кругленький оглянулся и ловко вложил что-то тяжелое в карман Акивиных джинсов. — Стрелять будешь из этого. Ровно три выстрела. Не меньше.

Акива оторопел.

— Зачем? Как это?.. — Он сунул руку в карман. Пальцы уткнулись в рифленую рукоятку. — Нет, так мы не договаривались. Я буду стрелять из своего пугача. Из игрушечного пистолета. Я купил его в лавке. У меня даже квитанция есть. Вот… смотрите…

— Тише, тише… — зашипел кругленький, впервые за все время стерев с лица улыбку. — Спрячь свою бумажку, идио…

Он с видимым усилием овладел собой и продолжил уже прежней деловой скороговоркой.

— Ты пойми, чудак-человек: иначе нельзя. В пистолете, который я тебе даю — холостые патроны. Холостые! Так что бояться нечего. Это во-первых. А во-вторых, с твоим пугачом тебя сразу пристрелят. Сразу! Потому что знает о тебе только один — тот, что в куртке. А остальные не знают, так что больше полутора секунд ты не проживешь. Поэтому я тебе, умнику, и даю другой пистолет. Это пистолет охраны, у него на стволе светящаяся полоса, для опознания. Охрана увидит полосу, и это даст тебе еще две секунды. Вернее, не тебе даже, а нашему желто-синему. Он успеет тебя повалить, и тогда ты окажешься в безопасности. Твое дело — жать на спусковой крючок. Ровно три выстрела. Ну? Теперь понял? Повтори!

— В безопасности… — растерянно повторил Акива. — Да, я понял. Вы правы, извините…

— Ничего, дружище, ничего… — Кругленький вытер со лба пот. — Значит, договорились. Иди на свою скамейку и жди. А у меня дел по горло. Главное, запомни: скамейка, речь, остановка у машины, вбегаешь через желто-синего, стреляешь с метра, три выстрела, тебя валят на землю, ты в безопасности, а дело в шляпе. Повтори.

Акива повторил. Старые друзья — слова, как всегда, подействовали успокаивающе, но, тем не менее, он продолжал чувствовать какое-то неудобство. Что-то чужое, неприятное и беспардонное, как острый локоть в тесной толпе, некстати воткнувшийся прямо в печень. Или даже хуже того: знакомый и устойчивый мир — мир слов — вдруг покачнулся и поплыл пред глазами Акивы куда-то вбок, вбок, подобный тяжелому театральному занавесу. Это было бы еще не так страшно, если бы за ним обнаружились всего лишь другие слова, пусть плохие, пусть угрожающие — любые… главное, чтобы они оставались словами. Но весь ужас заключался именно в том, что за качнувшимся пологом мелькнуло что-то абсолютно иное, принципиально не описываемое словами, а потому ужасное в своей бесформенной, бессловесной невыразимости. Акива потряс головой, пытаясь взять себя в руки. Занавес еще раз качнулся и встал на место. Кругленький смотрел на него с беспокойством.

— Ты уж не передумал ли часом? А то давай все отменим, пока не поздно. Я тебя выведу и забудем обо всем. Верни пистолет.

— Нет-нет… — сказал Акива со всей возможной решительностью. — Все в порядке. Не волнуйтесь. Я сделаю все, как надо. Скамейка, остановка, желто-синий, с метра, три выстрела, я в безопасности.

Кругленький кивнул, похлопал его по плечу и убежал, на ходу приклеивая к лицу умильную улыбку. Акива устроился на скамейке. Далее все шло в точности по намеченному сценарию. Сначала над головой гремела музыка, перемежаемая натужным конферансом Шайи Бен-Амоца. Затем подъехали лимузины, тут же окруженные неподвижными топтунами из внутреннего ограждения. Потом пошли речи. Акива слушал, не вслушиваясь. Разве могли помочь ему в его нынешнем состоянии плоские слова площадных речей? Он бормотал стихи и ждал условного момента. Вот Брук вышел из своего лимузина и поднялся наверх… вот он завершил свое выступление и показался на лестнице… вот он спустился и, немного задержавшись на общение с группой прихлебателей, вошел в круг внутреннего оцепления.

Пора. Ощущая крупную дрожь в коленях, Акива встал, опустил руку в карман, к пистолету… и в этот момент кто-то схватил его за локоть. Он резко обернулся… Рядом стоял Шайя, изумленно выпучив на него налитые коньяком глаза.

— Пусти! — Акива попытался выдернуть локоть, но тщетно.

— Это ты? — проговорил Шайя, постепенно осознавая значение происходящего и соответственно повышая голос. — Все-таки пробрался? Ты, гадкий псих… ты хоть понимаешь, что ты затеял?..

Акива оглянулся. На них начинали обращать внимание; какой-то человек в костюме уже направлялся в их сторону решительной походкой.

«Все кончено, — подумал он. — Надо же, как глупо…»

Странно, но эта мысль наполнила его восторгом.

— Все кончено! — весело сказал Акива, подмигивая Шайе.

— Кончено?! — уже во всю глотку заорал Шайя. — Ах ты сука! Держите его, гада!

Топтун уже тянул к ним свои мощные волосатые рычаги… вот сейчас он схватит Акиву за плечи, оторвет от земли и тут же снова бросит на землю, но уже плашмя; усядется сверху жестким мускулистым задом, щелкнет наручниками… «Я в безопасности…» Акива на секунду прикрыл глаза и тут же почувствовал себя свободным от мертвой Шайной хватки. Что такое?

— Спокойнее, господин Бен-Амоц… — прогудел рядом голос охранника. — Дебоширить не надо…

— Идиот! — это уже Шайя. — Отпусти меня! Его! Хватайте его!..

Акива открыл глаза и осмотрелся в полном недоумении. Топтун ломал руки вовсе не ему, а его разоблачителю! Сам же Акива продолжал стоять, как стоял, возле своей скамейки, с правой рукой, сжимающей рифленую рукоятку в кармане джинсов. Он ведь куда-то собирался, не так ли? Куда? Его блуждающий взгляд уткнулся в группу людей около лимузинов, в квадратную фигуру в желто-синей спортивной куртке… ах да… конечно…

Акива делает глубокий вдох и устремляется вперед, на бегу вытаскивая пистолет. Сзади что-то истошно вопит этот придурок Шайя.

*          *          *

«Наконец-то…» — Ромка делает несколько быстрых шагов в сторону, чтобы не задело. Черт его знает, этого психа, куда он в итоге попадет… Разрывная пуля — неприятная вещь, даже если заденет самым краешком. Кнабель считает выстрелы: раз… два… все, теперь можно не бояться… теперь главное — быстрота. Три…

«Наконец-то… — думает Голем, начиная стрелять. — С таким скорострельным оружием он должен был сделать свои три выстрела в два раза быстрее. Хотя, что взять с непрофессионала…»

«Наконец-то… — думает старый Амнон Брук, вслушиваясь в себя. — Вот все и кончилось… но когда же будет боль? А… вот и она… не могли без этого…»

Он смотрит на стремительно приближающуюся землю и более всего на свете ему хочется вдохнуть, сделать всего один только вдох… разве это так много? Еще только один… один… как жаль умирать на выдохе… как жаль…

«Наконец-то!..» — На счет «три» Акива оборачивается к желто-синему, инстинктивно заслоняя рукой голову. Он свое дело сделал, теперь очередь охранника… сейчас он навалится сзади, собьет, больно приложит к асфальту. А кстати, почему упал старик? От холостых выстрелов не падают… уж не инфаркт ли? То-то будет невезение…

В лицо ему смотрит круглый глаз пистолета. Акиве кажется, что он видит вылетающую пулю, ее неторопливое и уверенное вращение, ее изящную форму, напоминающую неглубокий стаканчик с иголкой посередине. Он и не знал, что такие бывают. А может, и не бывают — ведь невероятна сама ситуация, в которой он может так разглядывать пулю, летящую ему в лоб… в лоб?.. нет, пожалуй, чуть пониже — в переносицу… да, точно, в переносицу. Чушь какая-то. Всему этому может быть только одно объяснение: топтун таки бросился на него, как и было запланировано, и Акива просто потерял сознание от удара об асфальт. Тогда то, что происходит сейчас, — не более чем видение, сон, мечта… если можно назвать мечтой пулю, выпущенную в тебя с одного метра и уже преодолевшую, как минимум, треть этого расстояния. Хорошо, что в реальности такое невозможно. В реальности его ждут суд и слава. Он добился своего. Он все сделал как надо. Теперь он в безопасности.

Пуля уже совсем близко. А что, если это все наяву? Что, если его обманули? У этого кругленького такая продувная физиономия…

Нет, быть такого не может. Конечно, это видение, расстройство сознания.

Вот так. Видение. И не надо смотреть на меня с таким упреком. Да, я мог бы поговорить с ним. Но это бесполезно — он и меня тоже немедленно объявит видением. Меня просто нету в его словаре. И тут уже ничто не поможет: как вы знаете, над словами я не властен. Если я что-то и умею делать, то только с предметами… но, даже если я уберу сейчас все предметы, включая пулю, он все равно ничего не поймет. Он живет в мире слов, а не в мире предметов. Такой вот урод. Он со мной просто не пересекается.

Зато его переносица превосходно пересекается с пулей. Слово «смерть» в словаре Акивы существует, но он все равно не успевает понять, что она наступила. Он умирает, как и жил, — нечувствительно.

— Наконец-то! — кричит Арик Бухштаб, приходя в себя на удивление быстро, если учесть деликатность его положения. — Раззявы хреновы!

Можно было бы сказать, что он не верит своим глазам, но если уж Арик Бухштаб чему-либо верит, так это только своим глазам. А глаза говорят, что он спасся. Что он цел и невредим. Что колесо удачи совершенно неожиданно провернулось на целый оборот… пардон, нет, не на целый — на целый было бы плохо!.. — на полтора оборота! — и теперь наверху снова он, Битл! Ах жучило, ах молодец! Но как же это?.. откуда он вдруг вылез, этот негаданный спаситель? Непрофессионал, сразу видно. Наверняка псих какой-нибудь, из тех, что чаще всего и стреляют в президентов и прочих знаменитостей. Но как кстати-то, как кстати… вот так совпадение…

А телохранители-то тоже хороши! Теперь понятно, чего они стоят, эти пустоголовые гориллы. Мало того, что подпустили вплотную, так еще и прошляпили целых три выстрела. Не один — три! Ну ничего… с этими кретинами он еще разберется. И в первую очередь — с господином Големом. Легкой смерти этому хряку не будет, уж об этом Битл позаботится.

— Раззявы! — снова кричит он и тут утыкается взглядом в круглые веселые Ромкины глазенки. И сразу понимает все. Или почти все. Это ж Ромочка! Запасной вариант! Ай да помощничек! Вот так пьеску сконстролил! Эта штука будет посильнее… чего там?

«Фауста» Гёте…

— …ага, «Фауста» Гёте! Ай да Ромка, ай да сукин сын! Спас хозяина! Да для такого пса ничего не жалко…

Ромка подмигивает и распахивает дверцу лимузина:

— Арик, быстрее! Внутрь, быстрее! В больницу!

А ведь и верно. По первоначальному плану они давно уже должны были быть в госпитале. Битл щупает карман брюк, где лежит заранее заготовленное извещение о кончине премьера. «Правительство и парламент… в этот скорбный час… вся полнота ответственности…» Все-таки пригодилось, мать твою так! Пригодилось! Знай наших! План остается планом!

Он ныряет в темное нутро машины, и сразу вслед за ним Голем загружает на заднее сиденье бездыханное тело старика, запрыгивает сам и захлопывает за собой дверцу. Ромка тоже уже внутри — вскочил с другой стороны… и как он только все успевает? Незаменим, одно слово — незаменим! Ай да…

— Айда! — кричит Ромка шоферу. — Пошел-пошел-пошел! Быстро!

Лимузин, взревев мотором, срывается с места. Впрочем, разогнаться тут особо негде: вокруг громоздятся заградительные стойки, натянуты красно-белые ленты оцепления, в панике мечутся полицейские…

— Дави!.. — рычит Ромка. — Главное — выехать! Пошел-пошел!

Машина таранит пластиковый заборчик. Люди брызгами разлетаются в разные стороны. Отчаянно сигналя, лимузин выбирается из-под сцены и ускоряется по прилегающей улице.

— Ну, Рома… ну, Рома… — произносит Бухштаб почти восторженно. — Знал я, что ты способен на многое, но чтобы так… вот уж молодец так молодец.

Ромка оборачивается с переднего сиденья. Его возбужденное лицо сияет улыбкой.

— Правда? Я рад, что тебе понравилось. Ты ведь сам меня учил: главное — тайминг. Оказаться в нужное время в нужном месте на шаг ближе всех. Вот я и оказался. Все, как ты говорил.

— Значит, все по плану?

— Тютелька в тютельку! — шепчет Ромка, округляя глаза. — Все, как ты хотел. Почти во всех деталях.

— Почти… — смеется Битл. — Да если бы не ты… слушай, кстати, а где этот, который на крыше… ну, как его?

— Да вот же он… — хихикает Ромка. — За рулем. Не заметил, а? Мало ты внимания обращаешь на своих верных помощников. Нехорошо, Арик…

Водитель на долю секунды оборачивается, и Бухштаб видит знакомое лицо киллера. Вот так сюрприз… все, можно сказать, в сборе, включая труп премьера. Гм… ну, Ромка дает… экономно работает, никого лишнего. И правильно — потом меньше убирать придется. Машина резко сворачивает в темную улицу. Тело премьера съезжает с сиденья. Его пиджак весь пропитан кровью, конечности подвернуты под неестественными углами, как у куклы, мертвый открытый глаз уставился прямо на Арика. Бухштаб чувствует странную неловкость, похожую на раскаяние. Надо бы закрыть старику глаза, но для дела лучше, если оставить это врачам в больнице.

— Видишь, Амнон, как получилось… — произносит он почти извиняющимся тоном. — Ты вот все говорил: «куда торопишься?» Да как же не торопиться, Амнон? А ну как ты вздумал бы сменить воду? Ты ведь часто менял воду при мытье посуды, не так ли? И потом, все определяет результат. А в результате победил я, а ты проиграл. Так кто же из нас двоих торопился?..

Амнон Брук молчит, неподвижно глядя на своего ученика. Вместо него отвечает Ромка, повернувшись с переднего сиденья.

— Оба! Вы оба слишком торопились, Арик.

Машина резко подруливает к тротуару и останавливается. Приподнявшись, Голем хватает Бухштаба за оба плеча и прижимает его спиной к сиденью. Киллер снова оборачивается. В руке у него пистолет. Ромка умильно улыбается.

— Видишь, Арик, как получилось… — Ромка говорит с той же интонацией и теми же словами, с которыми только что сам Арик обращался к мертвому старику. Он не передразнивает, нет. Видимо, для Ромки Арик Бухштаб уже мертв. — Извини, что приходится тебя фиксировать. У нас, видишь ли, есть всего один выстрел, промахиваться нельзя.

— Почему один? — спрашивает Битл, просто для того, чтобы что-то спросить, выиграть время, осознать происходящее. Вопросы в таких ситуациях выходят особенно глупыми.

— Ну как же… — охотно объясняет Кнабель, сияя все той же улыбкой. — Этот псих стрелял трижды. Две первые пули — Амнону. Третий выстрел был тоже в него, но холостым. Гильза осталась там, а пуля будет здесь… — он указывает на Арикову грудь. — Понимаешь? Комар носа не подточит. Ты был смертельно ранен там, на стоянке, и умер в машине по дороге в больницу. А дальше все по плану… с некоторыми моими поправками. Ты ведь никогда не был особо силен в планировании…

— Но почему, Ромка? За что? Что ты от меня видел, кроме хорошего?

Ромкина улыбка застывает.

— Уж больно вы пренебрежительны, господин министр. Не уважаете простой народ, рабочую косточку. Не всем нравится, когда вы их трахаете, как своих активисток на журнальном столике. Да и вообще… вы только что так хорошо все объяснили господину покойному премьер-министру, да будет земля ему пухом… — Он поворачивается к убийце: — Давай, милый, время не ждет.

Киллер нажимает на спусковой крючок почти сразу же, но, тем не менее, прежде чем умереть, Арик успевает настолько много, что это удивляет его самого. Сначала он какое-то время думает о том, что судьба поступила с ним особенно жестоко, заставив умирать дважды в течение четверти часа. Затем, приглядевшись повнимательней, он кардинально пересматривает свою оценку. Ведь благодаря отмене первого приговора ему довелось испытать ни с чем не сравнимую радость избавления от смерти. Чувство и в самом деле необыкновенное… но главное счастье даже не в этом.

В чем же?

— А! Ты здесь! — говорит он почти радостно. — Это очень кстати, потому что я хотел тебя поблагодарить.

За что?

— За Амнона. Если бы ты знал, как трудно умирать в одиночестве… Кто бы ты ни был, спасибо тебе за то, что ты дал мне в компанию Амнона. Если разобраться, он — единственный, к кому я испытывал хоть какие-то дружеские чувства. За всю жизнь. Он и тот мальчик в школе, который впервые обозвал меня «жуком». Странно, правда? Тоже мне, друзья: один приказал убить, а другой приклеил на всю жизнь обидную кличку.

Ну, ты тоже их не слишком жаловал.

— Это да… что понятно — я ведь тоже был для них другом…

В полумраке мчащегося лимузина Ромка с беспокойством всматривается в губы умирающего Битла: ему кажется, что они шевелятся.

— Голем, эй, Голем… проверь-ка на всякий случай… он как будто не сдох еще.

Топтун прикладывает руку к Ариковой шее, щупает пульс.

— Мертвее мертвого, — сообщает он равнодушно.

— Ну и ладненько… Да, кстати, позвони в больницу, скажи, что мы в дороге, везем двух тяжелораненых. И это… проверь у них по карманам.

Ромка откидывается на кожаную подушку сиденья, удовлетворенно вздыхает и закрывает глаза. Вообще-то расслабляться еще рановато, но главное дело сделано. Хорошо бы дать голове отдохнуть… ни о чем не думать хотя бы пару-тройку минут. Он гонит от себя мысли, но они не слушаются, не уходят, беспорядочно копошатся на темном экране зажмуренных век, громоздятся, лезут, наползая друг на дружку, как десяток новорожденных кутят в корзине.

Сейчас лимузин въедет во внутренний двор госпиталя и начнется следующий раунд. Голем деликатно кашляет сзади.

— Господин Кнабель. У него тут в кармане какая-то бумажка.

Ромка разворачивает, читает, усмехается. Официальное сообщение о смерти премьер-министра. Надо же! Вот так Битл… настолько был в себе уверен, что заранее заготовил. Правильно говорил Амнон — уж больно тороплив был у него заместитель. Кукловод, тоже мне. Ну и кто теперь кукловод? А? То-то же… А речуга пригодится. Что-то добавим, что-то поменяем. Вот ведь как получается: прежде Ромка Бухштабу записки подавал, а нынче наоборот… хе-хе… смех да и только.

Вот уже и больница. Репортеров пока нету, не успели набежать. Через полчаса тут шагу будет ступить некуда без того, чтобы не наткнуться на камеру, микрофон или спутниковую антенну. Толпа зевак, беготня журналистов, крики, непременные юные плакальщицы в слезах и со свечами. Этим все равно, кого оплакивать — угасшую от передозы двадцатилетнюю рок-звезду или сушеную мумию Амнона Брука, который… как там у Арика?.. а, вот: «погиб на боевом посту от пули подлого убийцы». Красиво сказано, черт побери!

И перед всеми… вернее, над всеми — он, Роман Кнабель, бывший «подай-принеси», Ромка-шестерка, Ромка-шестеренка! На всех мировых экранах, в экстренных выпусках новостей… Си-Эн-Эн, Би-Би-Си, Эн-Би-Си и прочие «сиси»… «Вся полнота власти…» В этом, на самом деле, суть: во всей полноте власти. И тут у Ромки заготовлены главные сюрпризы. Нужные исполнители уже расставлены по местам, планы готовы, списки составлены — только вынуть из ящика стола. Завтра, с самого утра поедут-полетят по улицам черные воронки за своей добычей. Многих брать не станем. Хватит пары тысчонок, а остальные перепугаются и притихнут. Чрезвычайное положение. Перенос выборов — сначала на полгода, а там посмотрим. И… что там говорил Битл про комиссии? Вот-вот, комиссии самое главное. Вычистим конюшни, ох вычистим…

А чтобы все эти «сиси» местной и мировой общественности лучше усвоили срочную необходимость таких экстраординарных мер… Ромка смотрит на часы. Есть у него еще парочка заготовок там, на площади. Должны были, кстати, уже сработать.

— Включи-ка радио, — говорит он в пространство, уверенный в том, что пространство исполнит приказ неукоснительно и быстро.

Лимузин въезжает в пустой больничный двор. В нем два окровавленных трупа и новая власть во всех трех важнейших ее проявлениях: убийцы, охранника и лакея.

*          *          *

— Смотри-ка, у него под футболкой еще один пистолет... Ковбой гребаный! — Несколько полицейских осторожно, не дотрагиваясь, осматривают тело Акивы.

— А где тот, другой? Орудие убийства?

— Забрали. Телохранитель в куртке сразу же и забрал, перед тем, как отсюда рванули. Застрелил гада и забрал.

— Это почему же? Как-то не по правилам…

— В премьера стрелять тоже не по правилам. И потом — может, у него тут сообщники? Подберут, и начнется все снова-здорово. Или чтобы улики замести. Нет, лучше уж сразу забрать. Верно охранник поступил.

— Ага. Не зря их учат…

— Ха! Зря или не зря — это по результату видать. А результат — дерьмо.

— Тоже верно.

Мертвый Акива лежит навзничь. Открытые глаза его удивленно сведены к дырке, краснеющей в переносице. Шайя подходит, встает рядом, смотрит. С момента покушения прошло уже минут пять. Наверху продолжает греметь музыка: видимо, там пока еще ничего не знают. На площадке под сценой царит беспорядок. С десяток людей в форме и в штатском мечутся, размахивая руками и крича друг на друга; остальные просто стоят, растерянно озираясь. Главный распорядитель господин Кнабель уехал: повез в больницу раненого премьера и его зама, и вот теперь некому связать воедино действия разных служб. Незаменимый господин Кнабель.

— Что, сволочь? — говорит Шайя, приседая на корточки, чтобы мертвец получше расслышал. — Сделал сказку былью, да? Ну почему тебя воспитательница в детском саду не заспала? Ну откуда вы, такие благодетели, лезете на нашу голову? Будьте вы прокляты вместе с вашими сказками…

Шайя, не забудь про Ив. Она все еще там, в толпе. Я ее не вижу.

Да-да, конечно… как же это он так… Но где она теперь может быть? Перед самой стрельбой Ромка говорил, что послал людей, что, возможно, ее уже привели, и тогда она находится здесь, под сценой. Шайя озирается. Нет, он бы заметил. Не так уж тут много народу. Значит, еще на площади. В конце концов, Ромка мог и наврать. Надо бы вернуться на сцену и попытаться разглядеть ее в том же самом месте, где и в прошлый раз. Скорее всего, она еще там. В такой давке не больно попутешествуешь.

Шайя выпрямляется и идет к лестнице, и в этот момент смолкает музыка. Она смолкает неожиданно, на середине песни, причем смолкает как-то странно, постепенно, будто музыканты поочередно прекращают играть, при этом еще и сомневаясь, нужно ли прекращать немедленно или все-таки продолжить. Вот, глухо ухнув напоследок, вспугнутым филином ретируется большой барабан. Убегают заполошные, спотыкающиеся тарелки. Истерически взвизгнув, прячется за спину своего хозяина саксофон. Последними сходят на нет гитары — юзом, как несущиеся в кювет мотоциклисты.

«Всё… узнали…» — думает Шайя и прибавляет шагу. Навстречу ему вприпрыжку несется телеоператор с камерой на плече. Когда Шайя выбегает на сцену, там царит та же неразбериха, что и внизу. Техники шепчутся, собравшись в кучку. Музыканты, выгибаясь в дугу, торопливо отсоединяют от проводов свои инструменты и микрофоны. Взад-вперед снуют телевизионные репортеры, размахивая руками и подгоняя операторов. А там, внизу, за сценой, недоуменно ворочается угрюмая площадь. Толпе непонятно, что, собственно, мать-перемать, происходит? Люди пришли сюда ради праздника, разве не так? Ради праздника они терпели часовое кваканье опостылевших политиканов. Отчего же тогда все так беспардонно оборвалось именно теперь, когда желанный праздник наконец-то начал разогреваться по-настоящему? Когда вся площадь уже начала притопывать и прихлопывать в такт, когда ее стотысячесильная глотка уже настроилась в унисон несущемуся из динамиков визгу?

Шайя идет к одинокому микрофону на авансцене.

— Мы вынуждены закончить наш вечер, — говорит он.

Насмешливое эхо еще успевает ответить ему издевательским «…закон?» прежде чем вся площадь взрывается оглушительным свистом. Шайя поднимает руки в примирительном жесте.

— Поверьте… — он пытается переждать, но свист только усиливается. — Поверьте, друзья, тому есть достаточно серьезные причины…

За шумом разгоряченной толпы Шайя не слышит собственных слов. Но это мало его волнует. Он пытается разглядеть то место, где когда-то видел ее рыжую голову. Пытается и не может. Лучи прожекторов бестолково мечутся по площади, выхватывая из темноты лишь густой ворс воздетых рук, ямы разинутых, орущих ртов.

«Еще не знают, — думает Шайя. — Хорошо бы уговорить их разойтись еще до того, как…»

— Спасибо за участие в нашем празднике, — говорит он по возможности бодро. — Мы прощаемся с вами. До свидания.

Новый взрыв свиста отвечает ему. Но на этот раз свистит уже не вся площадь.

Смотри, Шайя, смотри!

Вон, оттуда, с правого, ближнего к сцене угла, как пятно по воде, начинает растекаться по толпе сногсшибательная новость, свежая, с пылу с жару. Эта новость намного интереснее гитарного треньканья. В конце концов, на треньканье всегда можно попасть, купив билет, а попробуй-ка попади на настоящее убийство!

— Чье убийство?

— Как, вы еще не слышали? Брука застрелили!

— Брука?

— Не может быть! Он ведь только что тут… еще минуту назад.

— А вот так! Спустился вниз после выступления, а там — бац!

— Ерунда, быть такого не может! Там охрана…

— Да все уже говорят, вы только послушайте!

— Мало ли что говорят…

— Да не только говорят, уже видели.

— Видели?

— Кого?

— Где?

— Да там, там, за сценой.

— Около сцены!

— До свидания! — беспомощно повторяет Шайя в микрофон.

Но никто уже не обращает на него внимания, даже эхо. Волною опускаются воздетые кулаки, смолкает свист; площадь ворочается и ропщет под ногами у Шайи, как огромное одноклеточное существо, чудовищная амеба, еще недавно столь послушная простому ритму эстрадного тамтама, а теперь пугающая в своей внезапной и угрожающей непредсказуемости.

Шайя, ну сделай же что-нибудь! Выведи ее оттуда!

— Как? Я ее не вижу!

Качнувшись, амеба подается к сцене. Люди вытягивают шеи, стараясь рассмотреть что-то… что? — а черт его знает… что-то ведь там должно быть — что-то, похожее на праздник. Особенный такой праздник. Не часто в твоем присутствии убивают премьер-министра. Хочется посмотреть… Тонкая цепочка полицейских отчаянно борется, уперев руки в передний ряд, крича и угрожая. Но при чем тут передние? Разве они виноваты? На них давит сзади вся непомерная масса площади. Еще недавно они были так довольны своими местами в первом ряду, вплотную к ограждению! Ради этих мест они пришли сюда прошлым вечером и ночевали в спальных мешках на холодных гранитных плитах. Зато сегодня целый город завидовал им! Это именно их счастливые лица были видны на телевизионных экранах, когда оператор направлял свою камеру в сторону публики. И вот теперь на них давят полицейские спереди, любопытствующая толпа сзади, и убежать просто некуда. Некуда! Они пока еще не испуганы, а, скорее, возмущены — тупым напором стада, бестолковостью полиции, ветром удачи, столь неожиданно поменявшим направление.

— Немедленно прекратите давку! — кричит Шайя. — Немедленно! Это опасно! Просьба к задним рядам немедленно прекратить нажим! Вы раздавите людей!

Его предупреждения отчего-то вызывают сзади веселую залихватскую реакцию. Крепость поддается, ребята! Еще немножко поднажать, и мы там, на лучших местах. Теперь наша очередь сидеть в партере! А ну-ка!..

Полицейские, расцепив руки, теряются в толпе, как тонут. Падают заграждения; запрудив неширокую буферную зону, амеба прижимается к передней стене сцены. Сверху Шайя видит ужас в выпученных глазах людей, ему даже кажется, что он слышит хрип сдавливаемых легких, хруст грудных клеток. Где-то там Ив — хорошо, что в середине, а не здесь…

— Убийцы! — кричит он в микрофон. — Прекратите убивать! Убийцы!

Странно, но похоже, что это простое слово действует на амебу. Хотя что тут такого странного? С простыми организмами и нужно по-простому… грубо и сильно. Шайя с облегчением замечает, как ослабевает давление на первые ряды. Не сразу, но ослабевает. Ведь амеба и не может сразу — уж больно огромна. Задние еще нажимают, до них еще не дошло. Ничего, еще две-три минуты, и люди внизу окажутся вне опасности… они и сейчас уже дышат почти свободно. Он тоже вздыхает с облегчением, и тут где-то с краю, близко от сцены, раздается первый взрыв.

Шайя сначала обнаруживает, что он лежит, придавленный к полу обломком плаката, а потом уже осознает, что взорвалась бомба. В ушах звенит. Он сдвигает с себя фанерное лицо покойного премьера с мудро прищуренным глазом и поднимается на ноги, зачем-то отряхивая брюки. Над площадью стоит вой. Ближняя к сцене масса, как обезумевший табун, отчаянно рвется в противоположном направлении, подальше от дымящегося кровью эпицентра взрыва. И это было бы еще не так страшно, если бы с дальнего конца не нажимали по инерции веселые претенденты на кресла в партере. Две этих волны сталкиваются где-то посередине, в ядре гигантской воющей амебы. Сталкиваются, выплескивая вверх предсмертные вопли раздавливаемых людей. В лучах уцелевших прожекторов видна ужасная мясорубка, зев которой разверзся в самом центре площади. Люди вдавливаются туда, внутрь, и исчезают под ногами других, обреченных исчезнуть в следующее мгновение.

— Остановитесь… — шепчет Шайя. — Что вы делаете?..

У него уже нет микрофона, чтобы сказать это громко, да и кто бы стал его слушать? Это самоубийственную амебную воронку может остановить только чудо.

Чудес не бывает. Они неуправляемы. Теперь их может остановить только усталость. Когда у них уже не останется сил давить друг друга…

Но тут на дальних углах площади почти одновременно гремят два новых взрыва, и это парадоксальным образом меняет направление паники с центростремительного на центробежное. Люди начинают разбегаться по прилегающим к площади улицам. Амеба рассасывается на глазах, оставляя после себя десятки… сотни мертвых тел, — как море оставляет мусор во время отлива. В самой середине площади громоздится большая неподвижная груда.

Ив… что с Ив? Может быть, она уже дома? Шайя достает телефон… связи нету.

Все связи оборваны, включая телефонную.

— Эй, где Ив? Ты видишь ее?

Нет.

Я действительно не вижу ее, и потому схожу с ума от беспокойства. Объяснение этому может быть только одно: она все еще находится в гуще статистов, она часть бегущей панической толпы, капля одного из ручьев, бурлящих в близлежащих переулках. Или… Нет, об этом мне не хочется даже думать.

— Я бегу домой. Подожду ее там.

Что он еще может сделать, кроме этого? Оставаться на площади нет никакого смысла. Здесь тоска, беспомощность, страх. Нужно двигаться, двигаться любой ценой. Хотя и движение навряд ли поможет. Тоска сидит внутри, в Шайиной груди, где-то между легкими, сидит, подобная злобному пухлому гному и давит на сердце мягкими подушками ладоней. Шайя смотрит на собственную ладонь — она вся в крови. Порезался? Нет, царапины не видно. А… вот оно что… кровь на лбу, течет с головы. Видимо, от упавшего портрета. Лоб в лоб, как бараны. Фанерный лоб мертвого Амнона Брука, как и положено, оказался крепче. А в остальном… Шайя ощупывает себя… несколько ушибов… ребра… ничего страшного. Впрочем, ребра могут болеть и изнутри, от того же, что и сердце. От злобного, пухлого, пухнущего гнома, сидящего между легкими.

Он спускается вниз навстречу сиренам амбулансов. Стоянка под сценой пуста. Акиву уже куда-то увезли; на том месте, где он лежал, поблескивает в полумраке лужица крови. Случайных людей на площади уже совсем немного. Только мертвые, раненые — те, что не смогли убежать, полиция и парамедики. Даже непременных зевак не видно. Шайя отстраняет бросившегося к нему санитара в зеленом комбинезоне:

— Нет-нет, я в порядке… простая ссадина… помогайте лучше вот им.

Парамедик оборачивается на груду тел посреди площади, безнадежно качает головой:

— Этим уже не поможешь. За ними спецбригада приедет. Разбирать…

Тротуар на боковой улице хрустит стеклом лопнувших окон. Спецбригада… специальные люди — из тех, кто в состоянии «разбирать» кучу человеческого лома и сохранить при этом рассудок. Специальный рассудок.

— Наверное, они просто видят все иначе, примерно так же, как ты: как свалку сломанных манекенов.

Бело-розовые кости, торчащие из открытых переломов, так похожи на пластик…

— Ведь ты видишь все именно так, правда? Как ты их называешь? — Статистами?.. Груда сломанных статистов.

Шайя, давай без истерик, ладно?

— Давай… Наберем новых и дело с концом.

Что меня всегда поражает в куклах, помимо самостоятельности, так это их бессовестная способность валить на других ответственность за собственные пакости. Они делают это абсолютно искренне, с полной уверенностью в своей правоте. Взять хоть этого наглеца Шайю — отнюдь не самую глупую марионетку. Можно подумать, что сам он не зевает, когда в новостях сообщают об утонувшем пароме с тремя сотнями пассажиров. Разве ему не наплевать на тех неизвестных утопленников? Конечно, наплевать. Ведь они безымянные. Для того, чтобы вылезти из берлоги своего равнодушия, он должен, по меньшей мере, дать им имена, переселить в мир слов и тогда уже жалеть, рыдать над их горькой судьбой и проклинать сами понимаете кого. Потому что без имени они остаются для него статистами, пустым, ничего не значащим числом. Для него, а не для меня. Утонули триста пассажиров. Ну так утонули. Продавайте новые билеты, и дело с концом…

Я мог бы сейчас сказать ему это и еще много чего. Например, что людей сегодня на площадь собирал отнюдь не я, а он, Шайя Бен-Амоц, собственной персоной. Он даже вел его, этот злополучный митинг. Почему же в итоге наглец обвиняет меня, когда кругом виноват он сам? Почему? Я мог бы напомнить ему и о том, что, если бы он вел себя с Ив иначе, то она не оказалась бы здесь, в самом очаге катастрофы, и нам обоим не пришлось бы сейчас ковылять по этой хрустящей стеклом улице, умирая от тоскливых предчувствий. Но я не скажу, не напомню. И не столько оттого, что это было бы жестоко в такой момент. На самом деле я просто боюсь, что он психанет, выкинет какой-нибудь фортель и исчезнет, оставив меня одного. Я боюсь оставаться наедине со своей тревогой.


*          *          *

Свернув в переулок, Шайя делает глубокий вдох и останавливается. Узенький тротуар лежит перед ним, полный длинных отбликов уличных фонарей. Звонкие, отполированные подошвами каменные плиты в бархатной упаковке мха. Когда-то они звучали одинаково, ровно уложенные на хорошо утрамбованный песок. Но потом время, поиграв на них в классики, как беспечная девчонка с косичками, напрыгало каждой плите свою, отдельную судьбу. Под этой образовалась вымоина, под той устроили гнездо рыжие муравьи, а вот сюда еженедельно обрушивает тяжеленный баллон небритый газовщик в комбинезоне… Так что теперь у каждой плиты свой звук. Не тротуар, а настоящий ксилофон.

Неудивительно, что Ив издалека узнает о его приходе. Всего несколько раз, в самом начале, Шайе удавалось подобраться к ней неслышно, так, чтобы поймать редкое, а потому особенно ценное выражение отрешенной задумчивости, тонкий склоненный профиль, легкое шевеление губ, взгляд, устремленный в никуда, как длинный канат, тянущий вверх по течению реки баржу, полную неведомым прошлым. Но потом Ив уже не позволяла застигнуть себя врасплох. Отчасти Шайя виноват в этом сам. Он терпеть не мог, когда заставал ее слушающей его радиопередачу или смотрящей его телевизионные поделки.

— Не волнуйся, — смущенно оправдывалась Ив. — Я вовсе не вникаю в смысл. Просто слушаю звук голоса и думаю о чем-нибудь своем. Будто ты здесь, в соседней комнате, и говоришь с кем-то по телефону.

Но он продолжал сердиться, дурак, и она настроила свой слух так, чтобы успеть выключить радио или перескочить на другой канал еще до того, как Шайя откроет дверь парадного. Ладно, ничего страшного: пусть выключает, пусть слушает, пусть делает все, что взбредет в ее рыжую голову… лишь бы только она оказалась дома, лишь бы оказалась…

Отсюда еще не видно окна. Шайя идет медленно, твердо ставя каблуки на музыкальные плиты тротуара, так, чтобы она с гарантией знала, что он здесь, что он приближается к дому, к их дому. Чтобы услышала, где бы она ни находилась в эту минуту. Он даже ловит себя на наивной надежде, что этот звук сам по себе способен притянуть ее сюда, волшебным образом переместить прямо в квартиру, поставить перед входной дверью — так, чтобы, открыв замок своим ключом, он сразу увидел ее, стоящую с прижатой к горлу рукой, как диковинный инопланетный цветок на тонком стебле. Но зачем думать, что ее там нет? Вот сейчас он сделает еще несколько шагов, и в просвете между деревьями станет видно их освещенное окно. Освещенное окно. Шайя шепчет эти два слова, как заклинание.

Окно темно. Но это еще ничего не значит. Возможно, она просто что-то делает в кухне, а кухня выходит на другую сторону. Шайя ускоряет шаги. Парадное… лестница… дверь…

— Эй, Ив! Я дома!

Квартира пуста, так что ответить некому. Нужно поскорее зажечь свет, чтобы она, увидев освещенное окно, поторопилась домой. Шайя нашаривает выключатель. Стол в гостиной накрыт: белая скатерть, вино, хлеб, тарелки, вилка слева, нож справа… Ну конечно… он ведь, уходя утром, сказал ей, что с сегодняшнего вечера начинается новая жизнь, вот Ив и устроила праздник… Вкусные запахи… Он выходит на кухню, открывает холодильник… наготовила-то… им вдвоем нипочем не справиться. Вдвоем. Вдвоем.

Я не вижу ее, Шайя…

— Уходи. Она сейчас придет. Нам здесь не нужно третьего. Мы начинаем новую жизнь. Третий лишний.

Он с утра почти ничего не ел, но голода отчего-то не чувствует. Вот сейчас она придет, тогда и поедим, вдвоем. Шайя возвращается в гостиную, включает телевизор. В телевизоре — круглая Ромкина физиономия. Она скорбно торчит над огромным букетом из микрофонов.

…и многочисленные жертвы… — произносит Ромка и горестно морщится. — По всей видимости, враги демократии решили на этот раз не останавливаться ни перед чем. Что ж, нам придется ответить ударом на удар. Как это сделали бы злодейски убитые премьер-министр Амнон Брук и его верный соратник Арик Бухштаб, пытавшийся собственным телом заслонить своего друга и учителя. В настоящий момент вся полнота исполнительной власти сосредоточена в руках Комитета национального спасения, возглавлять который имею честь я. Объявлен комендантский час. Мы не допустим…

Шайя выключает Ромку. Ему не до Ромки. Они с Ив начинают новую жизнь, где нет места типам вроде Кнабеля. Вот сейчас она придет… он садится за стол и кладет голову на руки. Скорее бы…

Я не нахожу ее, Шайя… я не…

— Вон! — ревет он, оборачиваясь рывком. — Пошел вон! Вон!

Я вижу его залитое слезами лицо. И в самом деле, пора уходить. Мне тут больше нечего делать, в этой квартире. В ее бывшей квартире.

Улицы города пусты — на всем протяжении, кроме перекрестков. На перекрестках стоят военные грузовики, расхаживают вооруженные люди в форме. Дома настороженно молчат, отгородившись глухо закрытыми ставнями, словно зажмурившись крепко-накрепко. Но мне плевать на их кукольные заслоны: я ведь кукловод, помните? Я прохожу их насквозь. Я иду к площади, туда, где спецбригада уже начала разгребать груду кукольного лома. Зачем? — Я и сам не знаю. Наверное, для того, чтобы уяснить все до конца. Как будто и так не ясно. Я веду себя глупо, вы правы. Она ведь была всего лишь куклой. Куклой с именем. Если бы у нее не было имени, разве я чувствовал бы сейчас такое горькое опустошение? Если бы у кукол не было этой дурацкой привычки давать друг дружке имена…

— Э, нет, брат, так не пойдет: ты дал ей имя сам.

— Сам?

— Ты что, забыл? Посмотри… на первых страницах.

— Да, в самом деле…

Я подхожу, я всматриваюсь. Это больше похоже на кровавый студень с торчащими из него обломками костей. Все головы тут красные — и лица, и волосы… как различишь? Вокруг суетятся с носилками заблеванные санитары. Они в темных очках — чтобы меньше видеть. Спецбригада. Вот они поднимают и уносят обломок чьего-то тела, неотличимый от остальных. И снова, и снова. Как разберешь? Что-то падает с носилок. Что-то знакомое. Я держу в руках черную туфлю с небольшой пряжкой в виде восьмерки. Ее туфлю, больше подходящую для вечера, чем для раннего утра. Восьмерка — символ бесконечности.

Вот и все. Теперь тебе достаточно ясности? Мне хочется сесть и уткнуться в собственные ладони, как это сделал тот, в квартире. Он еще там, за столом, накрытым на двоих… бутылка вина, белая скатерть, хлеб.

Он поднимает голову, он смотрит на меня и на туфлю в моих руках.


— Слушай, — говорит он. — Я не знаю, как тебя называть… скажи, как надо, я не стану спорить. Только сделай для меня одну вещь, пожалуйста. Я тебя очень прошу. Очень.

Что?

Он обводит обеими руками вокруг себя, охватывая этим жестом все сразу: стол, гостиную, квартиру, улицу со звонким тротуаром, бульвар с лохматыми деревьями, город с блокированными перекрестками, весь свой кукольный мир, мир спецбригад, лакеев, охранников и убийц.

— Пожалуйста, сверни это. Ведь это невыносимо, как ты сам не видишь? Невыносимо. Я не виню тебя ни в чем, я просто прошу: сверни. Ты ведь можешь…

И тогда я берусь одной рукой за правый верхний край задника, а другой — за левую нижнюю кулису и коротким рывком сворачиваю весь этот балаган, весь, без остатка. Я слышу, как внутри кувыркаются куклы, как рвутся декорации, как рассыпается папье-маше. Я сжимаю все это в один не слишком большой комок и отправляю в мусорную корзину.

И только потом я сажусь и утыкаюсь лицом в собственные ладони. Мне холодно. Ужасно холодно.

Бейт-Арье, 2006



Новости   |    О нас   |    Имена   |    Интервью   |    Музей   |    Журнал   |    Библиотека   |    Альбом   |    Поддержите нас   |    Контакты