 |
Марина Бородицкая
ГОМЕОПАТИЯ, МЕЧТА ПОЭТА
|
 |
* * *
Ощущение сгущающейся тьмы.
Ощущение сгущающейся тьмы.
Можно, в сущности, на этом оборвать,
Но зачем тогда на свете были мы?
Можно, в сущности, оставить две строки,
Нить из брюха не тянуть, как паучки,
Свет рассеянный в себя не собирать
И лучи не концентрировать в пучки.
"Выжигание глаголом", экий вздор,
Кем-то в детстве передаренный набор…
Ощущение сгущающейся тьмы.
Луч направленный. Дымящийся узор.
* * *
Как же внятны Твои письмена,
Как просты пиктограммы:
Вон стоит иероглиф "луна"
В верхней четверти рамы.
Вдоль ограды густого литья,
Проступая из мрака,
Вон бегут иероглиф "дитя",
Иероглиф "собака".
Вот сидит иероглиф "она",
"Он" садится напротив.
За окном иероглиф "луна"
Меркнет, тучку набросив.
И чернеют сухие глаза
Над губами сухими,
И горит иероглиф "нельзя"
На столе между ними.
* * *
Англичане мои! младенческая мечта
быть как вы: я и спину старалась держать прямее.
Но не складывалась иронически линия рта,
и подрагивала губа, твердеть не умея.
Героический Вальтер Скотт! Убийственный Свифт!
Безупречный джентльмен с Бейкер-Стрит! В самом деле,
коль родился садовником, волен ты делать вид,
что цветы тебе надоели. Все надоели.
Сэр, не правда ли? Правда, сэр… Это скрип дверей,
это входит дедушка Диккенс. Я в детстве даже
обижаться не стала, что гнусный Феджин еврей,
как у Гоголя отрицательные персонажи.
Нет, любовь моя словно крепость: в её стенах
мирно дремлют ягненок с тигром и чёрт с младенцем,
и скелет в чулане точней, обгорелый прах,
потому что сэр Уинстон Черчилль знал про Освенцим.
* * *
А пока небесные глаголы
Слуха не коснутся наконец,
Ты сидишь в витрине полуголый
В точности египетский писец.
В гулком Лувре эхо полнит своды,
И привычно взяв тебя в кольцо,
Тычут пальцами экскурсоводы
И зевают школьники в лицо.
Ты, конечно, тоже чудо света,
Но туристу будоражит кровь
Больше безголовая Победа,
Да еще безрукая Любовь.
А тебе как псу велели: жди, мол!
Сорок пять веков не отмирай!
…И уставлен взгляд поверх и мимо,
И папируса откатан край.
* * *
Когда удалился художник
и свет за собой погасил,
засох у крыльца подорожник,
подсолнухи кто-то скосил.
Ослепло окно, за которым
стоцветный сиял океан,
и то, где парижским убором
хвалился бульварный каштан.
Когда удалился художник
и выключил звук, уходя,
заглохли кузнец и сапожник,
затихло биенье дождя.
Исчезли разводы и пятна,
теней драпировочный хлам…
И дверь он закрыл аккуратно,
а грохот послышался нам.
* * *
Море волнуется раз,
море волнуется два,
Нью-Орлеан утонул,
с карты снесло острова.
Что-то в котельной кипит,
твердь подается, хрустя,
в голос планета вопит,
как на помойке дитя:
Голодно, мокро, темно!
Выйди, услышь, подбери!
Море волнуется два,
море волнуется
* * *
Гомеопатия! Какое чудо
лечение подобного подобным,
микроскопические дозы яда,
закатанные в сладкие крупинки,
в надписанных коробочках картонных.
О мудрый Нуартье из "Монте-Кристо"!
О старый фильм "Лекарство от любви"!
Семь раз по семь крупинок отмеряю
и слизываю с собственной ладони:
вот голос твой в мобильном телефоне,
приветы взад-вперед через знакомых,
нечаянная встреча в чьём-то доме,
всё натощак, рассасывать неспешно,
так образуется иммунитет.
Гомеопатия, мечта поэта,
лечение подробного подробным
и сладостного сладостным… но п?лно!
Пуста солоноватая ладонь.
* * *
Как было весело, Господи, как мы смеялись!
Как мы смеялись до визга, до слез, до захлеба…
Нянька сестренкина, мы ее звали тёть-Тома,
пальцем грозила, а было ей лет восемнадцать.
Пальцем грозила она и сама хохотала,
нас же стращала: у них на селе говорили,
кто, мол, смеется без удержу скоро заплачет,
так нас пугала она и сама же смешила.
Были родители нами отпущены в гости.
Томка для нас пропускала вечернюю школу.
С ней мы играли в театр: одевались нелепо
и представляли, вопя, сумасшедших и пьяных.
Пьяных у нас лучше всех представляла тёть-Тома:
так спотыкалась она, так смешно голосила -
Танька, сестра, заливалась до мокрых колготок!
Часто, видать, на селе эту пьесу давали.
Ночь наступала. Родителей где-то носило.
В кухне, в углу за буфетом, на койке железной
Томка шептала молитвы быть может, прощенья
за скоморошины грешные наши просила.
Танька, уже наревевшись, сопела за шкафом,
я же, ворочаясь рядом на узком топчане,
молча гадала: когда-то придется мне плакать?
Лучше бы как-нибудь после… потом… постепенно…
КАПРИЧЧО
Вот и выходит: кто жив, тот и прав
просто, как "ай лав ю".
Женщина смотрит в распахнутый шкаф,
думает думу свою.
Выбор нелегок: инь или ян,
платье или штаны?
Жаль, не владеем ни ты и ни я
думой такой глубины.
О ненадежнейший из друзей,
я твой бессменный паяц.
Мне любоваться любовью твоей
слаще тончайших яств.
Тот же, кто молод тем более прав,
тот, кто пригож втройне.
Женщина длань простирает в шкаф
медленно, как во сне.
Так собирайся, дружище, не стой:
ждёт она в добрый час!
Всею оставшейся правотой
я пропою о вас.
* * *
С относительно теплой зимой
И зеленым вовсю попугаем
В нашей смерти, особо немой,
Вдруг опять этот мир проморгаем?
Не дознав до конца, кто же мы?
Главным образом с чем? И откуда?
С неподъемной котомкой зимы
Дефилировать в сторону чуда
Воскрешения, счастья, стыда.
Вы сюда? Я туда. Ну, так здравствуй!
Заимеем лишь грустное "да"
Отблажившим обидам препятствий
От особой нехватки сердец,
Съев познанье под лобные доли
И от грусти умрем, наконец,
И лишь для оправданья от боли.
* * *
На жаргоне подростков "бодать дебильник"
означает подолгу смотреть телевизор.
У кого-то в вагоне звонит мобильник:
не из верхнего мира ли срочный вызов?
Он так долго взывает к тореадору -
видно, стынет бык на пустой арене
и рояль, оставленный без призору,
весь раскрытый, стонет в кустах сирени…
Ну проснись, чудила, нажми на кнопку!
Там любовь твоя в телефоне бьётся:
пограничник Хосе, пропустивши стопку,
нож занес над нею, а сам смеётся.
Ну рванись на помощь под гром оваций,
ну сыграй в экранного херувима!
Вот и смолкли звуки. Поздняк метаться
(так по ихнему будет непоправимо).
* * *
Радость ушла от меня,
ночью пожитки собрав.
Я подзову коня,
я поскачу стремглав.
Радость моя, постой,
оборотись ко мне!
Вот уже вечность я мчу за тобой
на карусельном коне.
Меня никогда не тошнит.
Меня ничто не берёт.
Папа мой заплатил
за три поездки вперёд.
Съем я железный хлеб
и башмаки сношу,
а что вид мой нелеп,
так я же тебя смешу.
Все, что угодно душе,
сделаю, только не плачь.
Гладкий скакун из папье-маше
чувствуешь, как горяч?
Я усажу тебя
спереди на седло,
я увезу тебя
туда, где всегда светло,
где старый парк за рекой,
над ним самолётный след,
где папа махнёт рукой
и купит еще билет.
* * *
Говорят, и говорят, и говорят,
и сверлят без передышки, и бурят,
и в ночи, уже раздевшись, говорят,
и в дверях, уже одевшись, говорят.
Вот министр просвещенья говорит:
Слишком много просвещенья, говорит.
А министр освещенья говорит:
Эта лампочка сейчас перегорит.
Вот министр обороны говорит:
Принеси мне в жертву сына, говорит.
Да молитвами зазря не беспокой,
Ведь бывает, что и выживет какой.
А вон тот уж так красиво говорит:
Я ж люблю тебя, чего ты! говорит.
Я ж как сорок тысяч братьев! говорит.
Только он над мёртвым телом говорит.
А еще они друг дружке говорят:
Ваши речи Богу в уши! говорят.
Бедный Бог, ему тихонько говорю, -
Я тебе на Пасху плеер подарю.
ИСХОД
Я вот думаю: как они шли по морскому дну,
когда хлябь расчесали для них на прямой пробор?
Под ногами чавкало, и с двух сторон в вышину
уходили стены, сплошной водяной коридор.
Малыши на руках, а постарше-то ребятня
отставала, небось, кричала: "Смотри, смотри!"
И нельзя же было мимо пройти, не подняв
хоть одну ракушку, розовую внутри?
А какие чудища встречались им на пути!
А какие щупальца тянулись из толщи стен!
И не все понимали, зачем им туда идти,
и не все вспоминали, что сзади погоня и плен.
А когда ударила в бубен пророчица Мириам
и морские стены, с грохотом вновь сойдясь,
раздавили коней, расплющили египтян,
содрогнулись они или сразу пустились в пляс?
ЗАПИСКА
Я никогда никому объяснить не в силах,
что у меня к чему. Про любой пустяк
мямлю: мол, исторически так сложилось,
так получилось, а пуще сказалось так.
Добрый мой критик с розовыми щеками,
мысленно прижимаю тебя к груди
и оставляю на кухне тетрадь со стихами:
будешь анализировать не буди.
|
|