 |
"И РАННЕЙ ПОРОЙ…"
Рассказ
|
 |
Послевоенной порой, в начале пятидесятых годов, на заводской окраине у Невы стояли четырехэтажные бараки. Говорили, что их строили пленные немцы. Память о войне еще сохранялась на всем: на сараях, обитых досками от снарядных ящиков, на доме с выкрошенными проемами дверей и окон, о ней напоминало даже заболоченное, изрытое ямами поле между нашим кварталом и трамвайным кольцом. Через поле была проложена тропинка из досок, и я каждый вечер устраивалась на валуне возле нашего дома, поджидая маму. Подходили трамваи, выбрасывали темные человеческие клубки, и они, разматываясь в жгут, тянулись по утлому настилу. Ближний конец жгута распадался на отдельные фигуры, проступали лица, но маму я узнавала издали и не отрывала глаз от ее милого лица, пока она не подходила и не вела меня домой.
Таким же темным, разматывающимся жгутом осталась в памяти ранняя пора детства. Простуженное рыдание репродукторов, мама вплетает мне в волосы черную ленту, мы идем на улицу и месим грязный снег в веренице понурых людей это смерть Сталина. Потом лето, игра в "классики", мы с подружками распеваем: "Лаврентий Палыч Берия вышел из доверия и товарищ Маленков надавал ему пинков осталися от Берии только пух да пее-рия!". Это время пронизано звуками радио. В нашей комнате оно бубнило с утра и смолкало только к ночи. На кухне тоже было радио, и я умывалась под меланхолическое "Ой, цветет калина в поле у ручья" или дурашливую скороговорку: "То ли луковичка, то ли репка, то ль забыла, то ли любит крепко. Я-яблоня цветет!". Ледяная вода стягивала кожу, хвойная паста щипала во рту, то ли луковичка, то ли репка... Но была песня, которой я боялась, ее то и дело выдувало из комнатной радиотарелки: монотонное гудение хора, потом вступал тенор: "Далеко-далеко, где кочуют туманы, где от тихого ветра колышется рожь..." Уже первые звуки затопляли душу такой тоской, что слов я не разбирала, а только ждала, сжавшись, когда она кончится. Этой песни я боялась так же, как холщевой сумки, висевшей на гвоздике у двери.
Мама сшила ее, когда я пригрозила уйти из дома, и всякий раз, когда я собиралась уходить, в нее клали кусок хлеба и спичечный коробок с солью. Холщовая сума, бескрайнее пространство, высокий, тоскующий голос ветра, сухой шелест ржи все было в этой песне и виделось так отчетливо, что я никогда, даже в самое тяжелое время, не решилась уйти из дома. Позже я разобрала ее слова минорный вариант "Катюши", любовь пограничника к далекой подруге, но она отпечаталась в памяти страхом, от которого я освободилась лишь много лет спустя.
В начале семидесятых годов меня окликнул на улице давний знакомый. Узнать его было трудно: просторное, по начальственной моде тех лет, пальто и фетровая шляпа были скромным намеком на преуспеяние, а очки с круглыми стеклами и редкие волосы придавали ему старообразный вид. Он обрадовался встрече, расспросил о делах, а через пару дней пригласил в Союз писателей. Оказалось, что Коля служил в этой организации и ведал писательскими похоронами. Он показал список умерших за год писателей, где мне была знакома лишь одна фамилия Радищев, да и то явно не автор "Путешествия из Петербурга в Москву". Но Коля пригласил меня в Союз не для разговора о похоронах он решил устроить мою литературную судьбу. Объяснить это можно лишь тем, что он был одинок, измучен мигренью, и ранняя юность, литературный клуб, стихи остались для него светлым временем, а я была из этого времени. Он дал мне несколько книг и велел написать рецензии. Книги были плохие или очень плохие, и работа далась мне с трудом. Коля прочел рецензии, переписал заново, и их опубликовали в газете "Смена".
Иди получать гонорар, сказал он.
Знаешь, получи его сам, ведь это не я писала.
Тогда он направил меня на радио, в студию литературных передач. Там дело пошло лучше: редактор сказал, что проверит мои способности на сложном материале.
Нужна передача о Сергее Воронине. Это очень непростой, проблемный писатель, он многозначительно поджал губы, в его рассказах много подводных камней, но попробуйте что-нибудь выбрать.
Я прочла рассказы от корки до корки, никаких камней не заметила и выбрала один, поживее остальных: дачник из отставных военных не в ладах с соседом, но в конечном итоге они оба оказались хорошими людьми. Редактор сказал, что это очень проблемный рассказ, прочел текст и решил: "Пойдет". С тех пор иногда по утрам диктор проникновенно читал мои передачи, и я прослыла автором, умевшим ловко огибать подводные камни.
Мою карьеру на радио погубило интервью с Вадимом Шефнером. В то время отмечали юбилей образования СССР и радио подготовило серию передач беседы с известными людьми на эту тему. Мне достался Вадим Шефнер видимо, он тоже считался проблемным. Мы встретились у студии, сели за стол в полутемной комнате, и звукооператор скомандовал: "Начали!". Вначале нужно было сказать несколько слов, чтобы оператор настроил запись. "Раз-два-три-четыре-пять" сказала я. "Вышел зайчик погулять", добавил Вадим Сергеевич, вглядываясь в темную будку, где сидел звукооператор. Доносившийся оттуда голос был странный, непонятно, мужской или женский, но, несомненно, раздраженный. Кажется, Шефнера он занимал больше, чем образование СССР. Начался разговор, и он оказался не собеседником, а катастрофой. Передачи на эту тему были в общем, однотипные, и вопросы тоже деятели культуры отвечали на них, рассуждали, а этот мямлил что-то невразумительное.
Вадим Сергеевич, вместе с образованием Союза советских республик усилилось взаимодействие разных национальных культур. Как, на Ваш взгляд, это отразилось на развитии советской литературы?
Очень хорошо отразилось... взаимодействие разных культур.
Разговор буксовал, как грузовик в грязи, Шефнер отделывался общими словами, но вдруг сообщил, что время образования Советского Союза было сложным, хотя, по сути, в этом ничего удивительного...
Что Вы имеете в виду? спросила я, но тут из будки грянуло: "Отнимите у него карандаш!".
У меня нет карандаша...
Тогда чем он там у вас стучит?
Зубами, ответил Шефнер и предложил: Пойдемте перекурим.
У вас еще десять минут записи, сказал оператор.
…Мы вышли в коридор, и я спросила: "Вадим Сергеевич, о чем Вы хотели бы поговорить?"
Давайте о Дальнем Востоке.
О Дальнем Востоке?
Я решила, что он имеет в виду Дальневосточную республику, но он пояснил:
История нашей семьи тесно связана с Дальним Востоком.
Ладно, семья так семья. Мы вернулись в зал, Шефнер стал рассказывать о связи семьи с Дальним Востоком, но начал издалека: его предок был в числе основателей Петропавловска-Камчатского, а прадед составил морскую карту, которой пользуются и сейчас.
Было ясно, что до образования Советского Союза он не успеет добраться, и пора менять тему.
Вадим Сергеевич, Ваше детство пришлось на двадцатые годы. Что характерно для того времени, что Вам запомнилось ярче всего?
Ну, я тогда был мал и не могу судить объективно... Я бы назвал его фантастическим. Я начал писать о нем, но не воспоминания, а рассказы, что-то вроде картинок в калейдоскопе. Сейчас я заканчиваю повесть о жизни ленинградского мальчишки...
У вас осталась одна минута! оповестили из будки.
Давайте, завершая беседу, вернемся к главной теме, годовщине образования Союза советских республик, торопливо сказала я.
И мы снова сошлись во мнении, что образование СССР замечательное историческое событие.
Мы курили в коридоре, когда появился звукооператор женщина в лохматом вязаном платье. В этом наряде она напоминала бурого медведя, и Вадим Сергеевич оглядел ее с интересом. Она дала мне коробку с пленкой и удалилась.
Похоже, мы провалились, сказала я.
Похоже, что так, согласился он, но вы не расстраивайтесь. Валите все на меня. Я не понимаю, о чем можно пятнадцать минут толковать на эту тему, и так все ясно.
Я не слишком расстроилась, потому что устала от радио: наигранной бодрости и страха не пропустить крамолу, которого не скрывали, а наоборот, подчеркивали как свидетельство лояльности. А Вадим Сергеевич оказался отличным рассказчиком и поведал мне удивительную историю. Недавно он ездил в Швецию. Их, двух ленинградских писателей, поселили в гостинице, напротив которой был магазин "Sex-shop". Советским людям запрещалось посещать такие места, писатели были уверены, что за ними следят, но поглядывали из окна, кто заходит в это ужасное заведение. Посетители были разные, даже дети, и им было видно, что многие что-то там покупают. Наконец, любопытство пересилило страх, и писатели решили зайти в "Sex-shop". Продумали маскировку, дождались темноты, вывернули свои плащи "болонья" наизнанку (чтобы не узнали пояснил Вадим Сергеевич) и пересекли улицу.
И что там было? спросила я, оторопев от их конспирации.
А, разная ерунда, небрежно сказал Вадим Сергеевич, пластмасса. Пластмассовые кнуты, кандалы, какие-то ошейники с шипами, тряпки, еще... ну, в общем, муляжи. Так, дребедень, ничего интересного.
Я подумала, что самым интересным среди пластмассовой дребедени были они сами мужики в вывернутых наизнанку плащах, и что эта маскировка была рискованнее всего в их приключении.
Вернулась звукооператор, сказала, что можно прослушать пленку, и я попрощалась с Шефнером. Все оказалось еще хуже, чем я ожидала: наши голоса звучали тоскливо, лучше всего вышло "вышел зайчик погулять", но он не имел отношения к теме. Я переписала диалог на бумагу, утром принесла редактору и получила по полной программе: он кричал, что это кощунство, скандал, и, наверное, был прав. Они кое-как перемонтировали пленку, передача вышла в эфир, а я покинула радио с легким сердцем.
Ты не отчаивайся, сказал мой покровитель, подождем, пока они остынут, все забудется, и вернешься туда. До сих пор они были тобой довольны.
Коленька, дорогой, взмолилась я, не надо больше ничего для меня делать. Ты видишь, я бездарная, у меня ничего не получается.
Нет, ты талантливая, строго сказал он, а не получается, потому что всему учишься "с колёс".
Скорее, под колесами, пробормотала я. Давай на этом закончим.
Он вроде бы согласился, но вскоре опять позвонил: "Я пробил для тебя на телевидении передачу про Чуркина".
Про какого Чуркина? ужаснулась я.
Александр Дмитриевич Чуркин, поэт-песенник. "Далеко-далеко, где кочуют туманы... И ранней порой мелькнет за кормой знакомый платок голубой..." фальшиво пропел Коля. Поговоришь с Соловьевым-Седым, с Рождественским, с Чепуровым, с вдовой Чуркина. Не тушуйся, все у тебя получится.
И я подумала, что, наверное, получится, ведь "Далеко-далеко" и "платок голубой" сопровождали меня с детства.
В назначенный час я пришла к Соловьеву-Седому. Открылась тяжелая сейфовая дверь, за ней оказался мальчик в парадной пионерской форме. Может быть, у знаменитого композитора дежурит пионерский пост? Мальчик сказал в приоткрытую дверь комнаты: "Дед, это к тебе" и ушел вглубь квартиры. Я постучалась и вошла. Коля говорил, что Василий Павлович -человек простой и демократичный, и действительно, он выглядел в высшей степени демократично: в тренировочных штанах, теплой исподней рубахе, похожий на потертого игрушечного льва. Он отложил "Зарубежный детектив", кивнул на кресло и стал молча разглядывать меня.
Василий Павлович, на телевидении готовится передача о поэте Чуркине. У Вас много песен на его слова, и мне хотелось бы узнать о вашей совместной работе.
Что именно?
Ну, например, каким человеком был Александр Дмитриевич?
Ах, человеком? протянул композитор. Так себе человек, займет денег в долг и не возвращает.
Это интересно, но не слишком годится для передачи. Неужели он запомнился Вам только этим?
Почему ко мне прислали девчонку? Позвоню на телевидение и спрошу, почему ко мне прислали девчонку, сказал он в пространство.
Я промолчала.
Так что вас конкретно интересует?
Ваше творческое сотрудничество началось до войны и продолжалось много лет. "Вечер на рейде", например, стал народной песней... Когда вы познакомились с Александром Дмитриевичем?
Подойдите к шкафу, посмотрите на третьей полке и все узнаете.
На третьей полке стояло несколько книг, все о творчестве Василия Павловича. Я выбрала самую толстую и вернулась к столу. Он взял детектив, и мы принялись читать каждый свое. Я просмотрела все книги о Соловьеве-Седом, выписала названия песен на слова Чуркина, но других сведений о нем почти не было. Возможно, Василия Павловича смягчило мое усердие, и он миролюбиво сказал:
Вообще-то это делается не так. Вы пишете текст моего выступления, покажете мне, и я одобряю или не одобряю.
Здесь сказано, что вы познакомились в тридцатых годах.
В тридцатых, тридцатых... Выпишите все, что вам нужно, и сочините текст.
И он снова взялся за детектив. Детективов в комнате было множество на рояле, на журнальном столике книги и машинописные переводы романов Агаты Кристи. Я пристрастилась к детективам, когда долго, мучительно умирал отец, вымышленные ужасы помогали отвлечься от настоящего. А от какого страха он заслонялся этим чтивом? Для поколения моего отца его имя звучало как пароль: "Композитор?" "Соловьев-Седой". В комнате с серым паркетом, ветхой мебелью, пыльном роялем витала печаль угасания. "Его песни не стареют, а он устал. Отсюда и раздражение", думала я, возвращая книги на полку.
Прочтете мне по телефону, что сочинили, тогда и решим, сказал Соловьев-Седой. Мальчик в пионерской форме закрыл за мной дверь.
Из биографической справки и книг я мало узнала о Чуркине. Из сборников его стихов и того меньше. Автор плохих виршей и нескольких хороших песен, родом из северной деревни, из бедной крестьянской семьи, в двадцатых годах командир Красной армии, но в партию почему-то вступил лишь в 1949 году, в биографии моего героя было мало внятного. Оставался один выход придумать его. Возьмем за образец поэта Александра Прокофьева, они одного поколения, оба из северных деревень, из крестьянских семей, Прокофьев даже не из бедной, а беднейшей. Александр Андреевич Прокофьев был чрезвычайно колоритной личностью, временами напоминавшей "самодуров" из пьес Островского попробуем создать Чуркина по этой модели.
На встречу с поэтом Анатолием Чепуровым я пришла с готовым текстом его выступления. В лиловом домашнем костюме, в сафьяновых тапках с опушкой, он напоминал толстого принаряженного ребенка. И кабинет у него был нарядный: плюшевая мебель, светлый лакированный паркет, милые безделушки на письменном столе. Он принял заготовленную мной "рыбу" как должное, читал, благосклонно кивая: "Да, верно...". Особенно ему понравилась фраза о том, что Чуркин был человеком добрым, но принципиальным, он дважды прочел ее вслух.
Вот это главное: "добрый, но принципиальный". Таких людей мало осталось, уходит старая гвардия. Теперь нас иногда упрекают, что мы не продвигаем молодежь, не печатаем, не принимаем в Союз... Мы рады молодым, но сейчас многие такое пишут, что уши вянут, полная безыдейность. А настоящий талант всегда пробьется, и мы поддержим... Вы хорошо это сформулировали, с пониманием: добрый, но принципиальный. Такие журналисты нам нужны. А вы еще что-нибудь пишете?
Стихи. Но я не печатаюсь.
Почему не печатаетесь? с упреком спросил он. Молодежь надо продвигать. Сдайте рукопись в "Лениздат", я напишу рекомендацию. Такие люди нам нужны.
Я знала, что таких, как я и мои друзья, "Лениздат" не подпустит на пушечный выстрел, но мне не хотелось его огорчать. Человек с мягким лицом, предрекавший мне большое будущее, кажется, действительно был добрым, хотя и принципиальным.
В доме поэта Всеволода Рождественского, в отличие от сумрачного жилья Соловьева-Седого и квартиры Чепурова, сохранился дух старой петербургской жизни, и сам хозяин был породист и сухощав. На стенах кабинета висели фотографии, среди них Блок и Мандельштам. Пока я читала дарственную надпись Мандельштама Рождественскому, он сказал:
У меня и его письма были... настороженно поглядел на меня и добавил, но пришлось уничтожить. И письма Блока были...
Я не решилась спросить, как он распорядился письмами Блока, и приступила к разговору о Чуркине. Оказалось, что у Рождественского был готов текст воспоминаний. Он взял листок, начал читать, и первая фраза меня ошеломила: "Я познакомился с покойным в 1942-м году, когда мы вместе работали в бригаде поэтов при политуправлении Балтфлота". Однажды они с Чуркиным, которого он упорно именовал покойным, заблудились в болоте, но покойный сохранил присутствие духа, и они выбрались.
Я вспомнила встречу с Всеволодом Рождественским в редакции "Невы", где он распекал меня за стихи: я не вижу окружающей жизни, не отражаю современности но одно стихотворение одобрил. С наивным желанием сделать его "проходным", я назвала его "Полина Анненкова". Рождественский похвалил меня за то, что я написала о пролетарской девушке. Каким образом французская модистка Полина Гебль оказалась пролетарской девушкой, было совершенно непонятно. Тогда я решила, что он либо выжил из ума, либо, скорее всего, притворяется. Между тем Рождественский закончил читать и вопросительно взглянул на меня.
Замечательно, Всеволод Александрович, но может быть, слово "покойный" заменить на "Чуркин"?
Но ведь он же умер, возразил поэт.
Конечно, но "мы с покойным ползли по болоту" звучит немного странно. Может быть, заменим?
Давайте заменим, согласился он и отдал мне листок.
Теперь предстояло написать текст для Соловьева-Седого и встретиться с вдовой Чуркина. По выпискам из книг о Соловьеве-Седом я сочинила нечто о становлении советской песни в тридцатых годах, о творческом содружестве Чуркина с композиторами Дзержинским и Соловьевым-Седым, о музыке военного и послевоенного времени, с лирическим отступлением о "Вечере на рейде". Получилось гладко, и я уверенно прочла свое сочинение Соловьеву-Седому по телефону. Он сердито сопел в трубку и, дослушав до конца, рявкнул:
Что за глупость вы там написали? Мы познакомились не в тридцать третьем, а в тридцать четвертом году!
А откуда мне знать, ведь это вы познакомились, а не я! В вашей книге написано в тридцать третьем году!
Он помолчал и неожиданно спокойно сказал:
Потому что дураки писали. Ладно, годится, только исправьте год.
По мнению редактора, все было готово, можно обойтись и без вдовы, но меня тревожил придуманный мной Чуркин. Он был конструкцией из разнородных, кое-как пригнанных друг к другу частей: брюзгливое "долгов не возвращал" и казенная гладкопись воспоминаний Соловьева-Седого; жестяная пустышка текста Чепурова принципиальный, требовательный, твердо отстаивал партийную линию; и, наконец, мифический "покойный", выведший из болота Рождественского.Я поделилась сомнениями с Колей, он заверил, что редактор знает, что говорит, но по неопытности я ему не поверила. И пошла в дом на улице Фурманова, к семье Александра Чуркина.
Меня встретила неряшливо одетая женщина, вдова поэта. И квартира была подстать ей с темными обоями, скрипучими стульями и засаленной клеенкой на кухонном столе. Все здесь говорило о беде, разорившей и разрушившей жизнь. Похоже, квартира была выгорожена из какого-то зала два широких парадных окна были слишком велики для комнаты. На потертом кожаном диване сидел молодой человек, он лениво поднялся, подал мне руку, и снова сел. "Это сын, сын, торопливо сказала женщина. А мы с вами пойдем на кухню". Пол кухни был застелен газетами, а на них рассыпаны яблоки.
Хотите чаю?
В кухне было грязновато, и чаю мне не хотелось, но я согласилась. Теперь я разглядела женщину: она была еще хороша с гладкой кожей, с короной косы на голове, а в молодости, видно, была красавицей. Но лихорадочный румянец, пристальный, просительный взгляд и слишком быстрая речь вызывали беспокойство и жалость. Она говорила, а я слушала, прихлебывая остывавший чай. Они с Александром Дмитриевичем познакомились в тридцатых годах, она была администратором в Доме писателя, а он известным поэтом.
Он был богатый, веселый, прекрасно одевался. И очень добрый. Они с Мишей Зощенко были самыми богатыми в Союзе писателей и раздавали деньги всем, кто просил, а те обычно не возвращали. Но Саша смотрел на это легко и никогда не сердился. Я иногда встречаю их, а они все забыли... сказала она растерянно.
Он очень красиво ухаживал за ней, и она влюбилась. Несмотря на большую разницу в годах, они были счастливы, любили устраивать широкие застолья, у них было много друзей, и гости не переводились.
Здесь от Союза два шага, и после собраний Александр Дмитриевич всегда приводил целую ватагу приятелей.
Перед войной у них родился сын, и Саша был так счастлив. Ведь он у нас единственный, поздний ребенок...
Поздний ребенок иронически хмыкнул, и она испуганно взглянула на него. В начале войны они с сыном осталась в городе, а Александра Дмитриевича командировали на Балтийский флот. Он, когда мог, передавал им посылки, но все равно ей с сыном было очень тяжело.
Я боялась оставлять его дома, торопливо говорила она, тогда детей крали, особенно маленьких. Я с ним ходила отоваривать карточки, заверну в ватное одеяло, стою в очереди только бы не упасть. Конечно, у меня были деньги, я могла что-то прикупить... У нас на углу продавали студень, и люди покупали, а однажды в студне нашли детские ноготки. Знаете, такие синие детские ноготки тогда крали младенцев и варили из них студень...
Я видела, что она, мягко говоря, не в себе. Сын из полутемной комнаты смотрел с кривой усмешкой "Сообразила, наконец?". Она продолжала говорить о краденых младенцах, ее словно заклинило на этом ужасе, и я кивала, стараясь не вникать в слова. Она говорила то слишком громко, то переходила на шепот, тревожно глядя туда, где сидел сын, о раздражительности мужа в последние годы, о том, как он переживал смерть друзей, сердился на сына "но он любил его, любил больше всех!", как во время болезни боялся, что они пропадут без него. Его песни исполняли все реже, а это было основным доходом семьи.
Он говорил, что когда умрет, я продам его архив в Пушкинский Дом и получу деньги. А они отказались. Архив Саши Прокофьева купили, а Александра Дмитриевича не взяли, сказала она и заплакала. Может, вы можете как-то через телевидение повлиять?
Она смотрела с надеждой, и я сказала, что спрошу на телевидении, но от них вряд ли что зависит, в Пушкинском Доме свои правила. Может быть, отдать им архив на хранение, пусть даже бесплатно?
Она успокоилась и кивала, словно получив твердое обещание, что я улажу это трудное дело.
Хотите посмотреть пластинки, там все песни Александра Дмитриевича?
Кипа пластинок в бумажных футлярах, тяжелые патефонные диски, памятные мне с детства. Видно, их часто проигрывали, на них были царапины от патефонной иглы.
Хотите послушать?
Мама, уже поздно, ты и так слишком задержала товарища, сказал сын.
"Товарищ" прозвучало насмешливо, и она смутилась, пробормотала "да, да, конечно" и бережно придвинула пластинки к себе. Жалко ее было до невозможности, хотелось хоть на миг вырвать ее из отчаяния, пусть бы она выговорилась, что ли... Но она молчала и чертила ногтем на клеенке.
Действительно, пора идти. Спасибо вам большое.
Да, да... А яблоки-то, спохватилась она. Возьмите яблоки, это из нашего сада. Они мелкие, но сладкие, берите, берите...
Она насыпала яблоки в сетку и вручила мне в прихожей.
Я вас провожу, сказал сын.
Мне не хотелось, чтобы этот хмурый человек провожал меня, но он оделся, и мы вышли.
И охота вам всем этим заниматься? спросил он.
Я промолчала, а он с той же кривой усмешкой сообщил, что у нас есть общий знакомый, и назвал имя прозаика из "неофициальной литературы", успешно пропивавшего свой талант.
Вот это настоящая литература, а то, что писал отец и вся их писательская кодла туфта, сказал он с вызовом.
Он был коренастый, некрасивый, очень похожий на отца, и, судя по виду, давно и основательно пил. Бедная женщина, это все, что осталось ей в наследство от счастливой жизни.
Вам не жалко мать? По-моему, ей очень плохо, она явно нуждается в помощи.
Жалко, конечно, он пожал плечами, а чем я могу помочь? Она зациклилась на отце, всю жизнь только он, никогда ничего и никого кругом не видела. А после его смерти уже год как с ума сходит. Мне бы кто помог всего этого не видеть...
Он говорил раздраженно, с обидой, и мне показалось, что ему недоставало ее любви, она принадлежала ему сполна лишь в раннем детстве, во времена блокады и "синих ноготков". Так ли важно, что Александр Чуркин был плохим поэтом, если он заслужил великую любовь женщины, и даже сейчас, после смерти, вслед ему бьется платок голубой с земного берега. Я вдруг увидела ее, как себя в детстве, в холодном, пустом пространстве, с грубой сумой сиротства, бредущей сквозь безжизненный шелест ржи и высокий, тоскующий голос ветра. Передача об Александре Чуркине вышла в эфир с множеством фотографий, стихами, кинохроникой, фрагментами песен и воспоминаниями друзей. Мастера с телевидения сумели придать ей теплую грусть, воспоминания друзей под мелодию "Далеко-далеко, где кочуют туманы" звучали прочувствованно, а я думала, что, наверное, заслужила ту сетку яблок из сада Александра Дмитриевича Чуркина.
|
|