Давид Маркиш

ТРИНАДЦАТАЯ НИТЬ

Главы из романа

Иерусалимский журнал

Адам родил Каина

1

Пекло.

Поляна имела ухоженный вид, как будто травяной ковёр подвезли совсем недавно, и зелёные рулоны развернули и уложили со знанием дела. А кусты, напротив, выглядели неважно: листья на них пожухли от жары и даже не пожелтели, а побурели. Были на поляне и цветы, рассыпанные островками здесь и там: левкои, крокусы. Жароустойчивый розовый куст пламенел сочным вишнёвым огнём, птичка-колибри с изогнутым чёрным носом неподвижно, как приклеенная, сидела на ветке — то ли спала, то ли оцепенела. Тишина на поляне была бы полной, если б не мухи: эти твари, суетливо перелетая с место на место, нарушали покой и зудели, зудели... Подлетали они скопом и к яблоневому дереву посреди поляны, и вились, и мужчина, храпевший в траве, никак на них не реагировал, а женщина, сидевшая рядышком с мужчиной, но не вплотную к нему, лениво отмахивалась.

— Морсу дай, — глядя на спящего, пробормотала женщина. — Пить умираю.

Но мужчина даже не пошевельнулся, только недоумённо наморщил влажный от зноя лоб и всхрапнул переливчато.

Крона яблони почти не давала тени: полдневные солнечные лучи без помех, отвесно проходили меж свернувшимися в какие-то коричневые стручки листьями засохшего дерева. Ствол его был костляв, вид — угрюм. С нижней ветки свешивалось одно-единственное яблоко, довольно крупное, с горячечно румяной щекою, но дряблое на вид, так и не набравшее кисловатой звонкой силы. Привалившись плечом к тёплому стволу дерева, женщина лениво глядела на плод.

Женщина под яблоней была по-своему привлекательна: ореховые глаза под молодым чистым лбом, короткий нос с круглыми крупными ноздрями и гривка рыжих волос падает на плотные плечи. На крепких бугорках грудей своевольно торчат розоватые маленькие соски.

— Спит и спит, — горько сказала женщина и, прицелившись, резко взмахнула рукой. Муха гундосо зажужжала в кулачке охотницы. — Хоть бы сказал что-нибудь...

Медленно, с осторожностью женщина принялась разгибать палец за пальцем, заглядывая в кулёчек кулачка. Указательный, средний... Муха вылетела почти с рёвом, добыча ускользнула из рук. Женщина гневно проводила её взглядом — как она, сделав зыбкий круг, опустилась на щёку одинокого яблока и взялась расправлять и чистить накрахмаленные крылышки.

— Ишь ты! — не спуская глаз с яблока, пробормотала женщина. — Чистится она!

Потом женщина как-то воровато, тишком оглянулась, опустив подбородок и медленно поворачивая голову к плечу. Всё было тихо на поляне. Покончив с крылышками, муха теперь деловито тёрла глаза передними лапками. Женщина оторвала плечо от ствола, о который опиралась, и, метя в муху, отрывисто шлёпнула ладонью по яблочной щеке. И плод, отделившись от ветки, с глухим стуком упал в траву.

Женщина застыла, откинувшись, словно бы чего-то ждала. Но ничто не изменилось в мире: спящий храпел, олень в кустах теребил пучок травы бархатными губами. Шелково скользило время. Тогда женщина протянула руку и взяла яблоко.

Плод был прохладен и весом. Женщина поднесла его к лицу и потянула воздух своими круглыми ноздрями. Запах, исходивший от яблока, был хорош. Выбрав бочок покрасней, женщина впилась в него отменными сахарными зубами.

Она не успела ещё откусить, как появились птицы. Они полетели над поляной — алые и лазоревые, изумрудные и синие, с золотыми хохолками и розовыми грудками, и некоторые из них опустились на ветви яблони, вмиг расцветшей самым неожиданным образом: молодые листья покрыли её костлявое тело, и ветви упруго прогнулись под тяжестью яблок и ананасов, гранатов и дынь, груш, бананов, слив и кокосовых орехов. И пробежал ветерок на стройных ногах, и запахло дымом костра, и послышалась далёкая песня, составленная из нежных слов. Беспричинно улыбаясь, женщина повернулась к спящему и легко коснулась ладонью его лба. Открыв глаза, мужчина — то был молодой мужчина крепкого сложенья, с тяжёлыми плечами и угловатой головой на мощной короткой шее — взглянул на набитую разноцветными плодами крону дерева, пробормотал что-то нечленораздельное, вздохнул и потянулся к женщине.

— Что это с тобой, Адам! — удивилась женщина, впрочем, не отстраняясь. — Ты лучше погляди, какие птички.

Но птички не занимали Адама. Повелительно уложив женщину на спину, он взял её. И это было хорошо.

— Мне было хорошо, Ева, — поднимаясь, сказал Адам. — Гляди-ка, какие чудеса! Орехи прямо над головой!

— Ты меня чуть не задавил, — с укоризной сказала Ева. — Только о себе и думаешь... И к чему такая спешка?

— Перестань ворчать! — распорядился Адам. — Мне кажется, что-то такое случилось необыкновенное. А?

— Случилось, случилось, — подтвердила Ева. — Теперь вся наша жизнь пойдёт по-другому. Ну, чего ты опять разлёгся? Вставай!

— Зачем? — без интереса спросил Адам.

— Мы уходим отсюда, — твёрдо сказала Ева. — Понял? Навсегда! Мне здесь всё осточертело до смерти.

— Но почему? — удивился Адам. — Тут всё есть: и фрукты, и всё.

— "Фрукты!" — передразнила Ева. — Да это жуткая дыра, дурачок! Провинция! Я тут гнить не собираюсь, а ты хочешь — оставайся.

— Я этого не сказал, — покачивая головой, проговорил Адам. — Я не сказал ни "да", ни "нет". — Он не любил, когда им командовали.

— Тогда собирайся, нечего разлёживаться, — сказала Ева. — Пойдём, куда глаза глядят.

— Мне нужно оружие, — подумав, сказал Адам. — Это ж ясно, раз такое дело: идём, сами не знаем, куда.

Оружия не было. Адам, озираясь, бродил по поляне. Наконец, он подошёл к яблоне и, взявшись за ствол, решительно встряхнул дерево. Вперемежку посыпались плоды: яблоки, ананасы.

— Собирай, чего смотришь! — указал Адам Еве. — Возьмём в дорогу.

А сам сильными руками, напрягши спину, нажал рывком — и ствол хрустнул.

— Дубинка будет, — ломая и отбрасывая ветви ствола, довольно сказал Адам. — Теперь можем идти.

За поляной им открылась река в камышах, лес, мир.


2

Для того, чтобы ощутить шаг времени, мало сказать "шли годы". Шли, да. Но как? Рысью, галопом или иноходью? Не спотыкались ли они о камни, не оскальзывались ли на крови? А может, вопреки расхожему мнению, мгновенье всё же останавливалось иногда — на миг, на век? И потом движенье возобновлялось, и ходили бока времени, и вкусно ёкала селезёнка.

Сидевшие у костра путники жевали лук с лепёшкой и поглядывали в вечернее небо; там, в глубине небесного свода, проклёвывались первые знакомые огоньки, каждый из них имел своё имя и занимал своё место, и это устойчивое постоянство внушало душе приятный покой. Так было, так есть, так будет. Там, вверху, жил избранный Авраамом строгий Бог — Бог-судья и в то же время Бог-нянька, и ощущение непрерывного надзора тоже успокаивало и умиротворяло. Вверху всё было устойчиво, не как внизу. Внизу, в темнеющих на глазах кустах тамариска вокруг лагерной стоянки, пряталась неизвестность: ничто там не было расписано наперёд.

Ночь подступала к костру, лагерь укладывался. Из коричневого островерхого шатра Авраама доносились визгливые голоса женщин: там скандалили. Сидевшие вокруг костра невнимательно прислушивались к шуму скандала и понимающе покачивали головами.

— Женщины галдят, как мартышки, — цыкнув слюною в костёр, сказал коновод Эли. — Бедный Авраам.

— Две медведицы в одной берлоге не живут, — заметил молодой Шимон. — Вот увидишь, дядя Авраам сейчас наведёт порядок...

Называя Авраама дядей, Шимон слегка преувеличивал свою родственную близость к шейху, приходившемуся ему лишь двоюродным дедушкой. Но он и не вкладывал в слово "дядя" и намёка на генеалогический орнамент. Дядя — это было тепло, по домашнему. Все до единого путники, все сорок восемь душ, включая рабов, жили в дороге одним домом, и каждый, кому вздумается, ну, кроме, разумеется, женщин, мог назвать Авраама дядей, не приходясь ему на деле даже троюродным внуком. Все мы одного корня, все люди братья, а кто не братья, те, наверно, племянники, дядья и свекры.

Костёр догорал, его красные языки опадали. Выпростав из-под шерстяной накидки мускулистую волосатую руку, Шимон бередил угли суковатой палкой. Верх палки украшало вырезанное из розового камня отшлифованное гранатовое яблоко.

— Все люди братья... — глядя на вырвавшиеся из костра искры, с сомнением проговорил Шимон и даже головой покачал. Тёмно-рыжие его космы, вольно свёрнутые в колечки и локоны, пришли в движение. — Каин убил Авеля.

— Они просто не поладили, — объяснил коновод Эли. — Это с каждым может случиться. Если кровь кипит, тут уж ничего не поделаешь.

Утихомирившиеся было в Авраамовом шатре женщины снова подняли крик. "Заткнитесь обе! — послышался глубокий, хрипловатый голос хозяина. — Палец на уста, будьте вы трижды неладны!"

— Сарра его грызёт с утра до ночи, — беспечально продолжал Эли: — "Выгони Агарь! Отправь её куда-нибудь подальше!" Вот увидишь: он выгонит.

— Тут дело не в Агари, — живо возразил Шимон. — Тут в Измаиле дело: который из сыновей будет наследовать Аврааму? Ведь Измаил, как-никак, первенец.

— Можно поделить, — поднял голову от груди Гиора, дремавший сидя. — Одному коз, другому баранов. Одному ослов, другому лошаков. Шатры поровну. Верблюдов поделить. Мало ли чего.

— Нет, — не согласился коновод Эли. — А то получится, как у Каина с Авелем.

— Каин убил Авеля, — пробубнил Шимон в рыжую бороду, — брат пошёл на брата... И из-за чего?!

Глядя в огонь, мужчины молчали: действительно, из-за чего? Что они там не поделили? Рассказывают по-разному: то ли Главный над Главным не обратил внимания на Каина и тот очень обиделся и стал бушевать, то ли Авель, не спросив, засеял своим ячменём опушку поля, на котором Каин баранов пас. Одним словом, зря братья поспорили, хотя, похоже, есть во всей этой истории что-то скрытое и нераскрытое, да.

— Вот все говорят: "Каин, Каин!", — с горечью в голосе сказал Эли, — а у него просто кровь вскипела. Это с каждым может случиться — с тобой, Шимон, и с тобой, Гиора.

— Может-то может, — согласился Гиора. — Но тут во всём змей виноват, это же ясно. Он Еву подбивал.

— А был ли змей? — тихонько спросил Шимон.

— Был, был! — расслышав, затряс головой коновод Эли.

— Если б не змей, — продолжал Гиора, — мы все жили бы в раю, и Каин не убил бы Авеля... Так что это всё змей!

— Точно! — удостоверил Эли. — Поэтому он тащится на брюхе, а не бегает на ногах, как все. И мы убиваем его палкой, как только увидим.

— Ну, главное, что мы нашли виноватого, — насмешливо заметил Шимон. — Если есть виноватый, всё сразу становится по своим местам. Мы убиваем змея, потому что он повинен в смерти Авеля. Так или не так?

— Так, — подумав, согласился Гиора, и коновод Эли радостно его поддержал:

— Ну, конечно!

В шатре Авраама тем временем наступило затишье. Хозяин, не выпуская посоха из рук, сидел на белой овечьей шкуре, лицом ко входу. Женщины занялись, наконец, делом: Агарь месила тесто смуглыми руками, и бренчали серебряные браслеты, а Сарра, кряхтя и ворча, готовила постель на ночь. "Выгони Агарь!". Авраам и сам подумывал о том, чтобы раз и навсегда избавиться от плодоносной египтянки. Ведь не обязательно же выгонять, можно и отправить! Отправить, например, в безводную долину Фаран, и пусть себе идёт вместе с Измаилом. И восстановится покой в доме, и будет безмятежно расти Исаак, рождённый Саррой при таких чудесных обстоятельствах... Всё бы хорошо, но не знал Авраам, как посмотрит Господь на такое своеволие — Господь, сотворивший чудо и ко всеобщему веселью вдунувший жизнь в бесплодное, как иссушенное дупло, саррино чрево. После всего случившегося Авраам втайне испытывал к Богу почти кровные чувства — как будто Невидимый приходился ему дальним знаменитым родственником, жившим во дворце, далеко. Нарушив затянувшееся на первый взгляд необратимо бесплодие Сарры и приняв, таким образом, заметное участие в появлении Исаака на свет, Господь сделался как бы членом семьи и даже нёс ответственность за судьбу не только новорожденного Исаака, но и отрока Измаила. Как же он посмотрит на изгнание Агари? Одобрит ли? В одном Авраам был уверен: Господь не сделает никакой разницы между "выгони" и "отправь", на этом не проведёшь Всезнающего.

Взаимоотношения с Невидимым всецело занимали жизнь Авраама. Страх его перед открывшимся ему Богом был велик и огромен, но и разногласия между ними были иногда допустимы. Кое в чём Авраам был готов стоять на своём — до определённого, разумеется, предела и рубежа. В мысленном споре со Всевышним можно было немного поартачиться, и лишь потом безоговорочно уступить. В конце концов, не сам ведь Авраам, подобно другим шейхам, шёл куда глаза глядят — Указующий вёл Авраама. Ведомый лишь поспешал за огненной тенью.

Это не означало, что авраамовы домочадцы, слуги и прихлебатели отдавали себе в этом ясный отчёт. Находились и такие, что сомневались. Нет, не в главном, не в основополагающем и краеугольном — Боже упаси! Но не всегда своими умишками дотягивались они до сути, а некоторые ещё и ухмылялись тайком в козлиные бороды. Эти ухмыльщики, эти смехачи сердили Авраама, но не особенно его печалили: что возьмёшь с дурака! Другое дело умники, своими сомненьями безответственно, себе на беду расшатывающие основу — те наводили на Авраама тоску почти предсмертную: он уходил от шатра в поле или в пески и сидел там в одиночестве до темноты, обращаясь к Всеобъемлющему и угадывая его ответы. Он и сам сомневался иногда в правильности своих угадок, но относил это к собственному несовершенству и изначальной невозможности сполна уразуметь желания Непостижимого. Иными словами, Авраам понимал далеко не всё, что втекало в его уши вместе с полевым и пустынным ветром. Он страдал, он тяготился. И ни одной живой душе этого не открывал.

Вот и сегодня ушёл Авраам на каменистый склон холма и сидел там; было зябко, ветер вечера пронизывал до старых костей. Болело колено. Утром всё шло хорошо, пока не явился с разговорами этот рыжий Шимон, этот умник.

— Дядя Авраам, — сказал Шимон, пятая вода на киселе, — я вот тут задумался...

— Над чем же, сынок? — без интереса покосился Авраам.

— А был ли змей? — спросил Шимон.

— Какой змей? — в свою очередь спросил Авраам. Вопрос показался ему бессмысленным и почти дерзким.

— Тот, в первом саду, — пояснил Шимон.

— Был, был, — Авраам сердито отмахнулся рукою с широкой и сильной кистью. — С чего ты взял, что не было змея?

— Я не говорю, что не было змея! — сказал Шимон. — Я просто не знаю. Дядя Лот, я помню, говорил, что не было никакого змея, что женщина сама...

— Лот, — глядя на Шимона, задумчиво повторил Авраам. — Лот... — Он пытался сообразить, каким же это образом Лот — родной племянник, сын брата Арана — приходится дядею рыжему Шимону. — Лот непутёвый человек, мало ли чего он мог наплести. Змей был.

— Значит, змей попутал Еву? — спросил Шимон.

— Он, он, — сказал Авраам.

Задумчиво сложив губы трубкой, Авраам раздумывал над тем, что Ева, по существу, могла и сама дотянуться до яблока. От женщины можно ждать чего угодно, и в самое неподходящее время. Не зря Всевидящий создал вначале мужчину, а уже потом — в противовес мужчине — женщину. Задумавшись и полуприкрыв глаза смуглыми веками, Авраам отчётливо увидел чистый зелёный луг, дремлющего в душевном покое Адама и Еву, томящуюся под яблоней. Змея не было. Авраам чуть наклонил голову к плечу, привычно настраивая слух на далёкие сферы; но всё было глухо вверху, а ветер из долины приносил с собою лишь треск полдневных цикад... Придирчиво, шаг за шагом разглядывая луг с яблоней и первыми людьми, Авраам думать забыл о Шимоне. Куда мог забиться змей, в какую щель? Но не было щели, вот ведь в чём дело, и змея не было. И это требовало подробных разъяснений. Авраам вслушивался, но не было и разъяснений.

— Тогда за что же мы наказаны? — как сквозь овечью шерсть, донёсся до Авраама голос Шимона.

Змей — Ева — яблоко. Всё на своих местах, всё красиво и прочно на золотой нити времени, соединяющей землю со звёздами. Нельзя ничего менять, не то сама нить оборвётся!.. И тут является этот мальчишка, этот рыжий Шимон со своими дурацкими вопросами.

— Был, был змей, — открыв глаза, устало повторил Авраам.

За что мы наказаны... Как будто он не думал над этим, не ломал голову, сидя на пне или на камне, в одиночестве, в зной и в непогоду, в стороне от своего шатра! Если просто так, за здорово живёшь сваливаются на нас беды и несчастья — то где же порядок вещей, связь событий прошлых и грядущих? А если всего этого нет, не существует, то люди и с Богом порвут связь, одичают и превратятся в хищных шакалов и гиен. И в том, что Сарра грызётся с Агарью и обе вместе не дают Авраамовой душе ни часа покоя — в этом тоже наказанье Господне. За что, Господи? Да кто ж уразумеет промысел Неназываемого, кто, начиная с того же глинобитного Адама, поймёт своими птичьими мозгами, куда клонит Невидимый?

И ведь не только ему, Аврааму, тяжко жить от этой вечной свары в собственном доме — это бы ещё куда ни шло!.. Нестерпимое это положение, ужасное, отвлекает его от мыслей о Едином и Всеобъемлющем, от постоянной готовности — и в светлое время, и в часы ночного беспокойного ожидания — услышать то, что другие не слышат, и принять посыл, идущий из ниоткуда. Лишь ради этого родился он в Уре Халдейском, ради этого прикочевал сюда, в страну зелёных холмов — и вот растрачивает душевные силы и расстраивается, улаживая кухонные распри между домашними женщинами.

— Выходит дело, люди ни в чём не виноваты, — снова услышал он Шимона. — Тогда почему же, рожая, воет женщина?

Почему воет... Действительно, почему? Самое главное в жизни — заповеданное продолжение рода, — и вот такие муки. И Агарь кричала и выла, и Сарра выла и кричала, каждая в своё время. Обе страдали одинаково, а теперь придётся отправить Агарь.

Авраам обернулся к шатру, к полуотдёрнутому пологу входа:

— Я ухожу!

Несведущий человек принял бы это сообщение со встревоженной душой: оно было произнесено голосом глухим и отчасти даже скорбным, как будто сделавший его пришёл, наконец, к бесповоротному решению всей своей жизни и теперь отправляется пешим ходом, с посохом в руках и котомкой за плечами, куда-то на край земли, в опасные пределы. На самом же деле Авраам произносил "Я ухожу!" единожды, а то и по два раза на дню — и уходил, и усаживался на пенёк или на камень в относительном отдаленье, но всегда в виду своего шатра. И домочадцы, наблюдая торжественный уход Авраама, оставались совершенно спокойны за судьбу своего шейха: посидит и вернётся.

Очутившись в одиночестве, в стороне от стояночного гвалта и спиною к лагерю, Авраам с досадой в сердце думал о тех, кто своими дурацкими разговорами и приставаньями мешал ему с самого утра погрузиться в желанный мир ожиданья Знака и Голоса. Утренние часы — самые свежие, самые светлые: голова не забита мусором жизни, волей-неволей скапливающимся там к концу дня. И вот какие-то женщины, ворчливые и бездумные твари, дёргают и отвлекают, выводят из себя и выбивают из колеи. И нужно, сидя на солнцепёке, сжечь в пепел и прах ещё один час драгоценного утреннего времени, чтобы придти в себя и сосредоточиться на Главном. Сколько же всё это будет продолжаться, Хозяин Мира? Доколе, а?

Но, сколько ни вслушивался Авраам, ответ не прилетал. И можно ли отправить Агарь — на этот вопрос тоже не было ответа. Ни ответа, ни запрета. Запрета — не было.

Каин убил Авеля. Это случилось, это было допущено. Значит, и Измаил может поднять руку на Исаака, и в руке будет камень. Но только Бог вправе по-отечески забрать Исаака к себе. Больше никто.

Поэтому Агарь должна уйти и увести с собой Измаила.



…Костёр догорел, уголья на его чёрном донце переливались цветом золота и вишни.

— Что-то Авраам сегодня рано вернулся, — озабоченно заметил коновод Эли. — Только ушёл — и почти сразу вернулся. Даже странно.

С ним не стали спорить. Как и уход, возвращение Авраама в шатёр после одинокого дежурства на камне горы или на пне поля никогда не проходило незамеченным. "Авраам возвращается!", — кем бы это ни было объявлено — голопузым малышом или стариком, глядящим из-под руки, — все кругом, услышав это объявление, отрывались от своих занятий и, удостоверяясь, глядели, как возвращается шейх. А Авраам шагал неспеша, держался прямо и, зайдя в шатёр, опускал за собою полсть. Возвращение, таким образом, ни в чём не уступало уходу.

— Он придумал! — запустив пятерню в свою рыжую шевелюру, сказал Шимон. — Видали, как он возвращается? Как царь, как дуб, как лев!

— Придумал — что? — наклонив голову к плечу, с осторожностью осведомился Гиора.

— Кое-что услышал, кое-что придумал, — смешливо пропел Шимон. — Каин убил Авеля. Так?

— Ну, так, — подтвердил Гиора.

— Братья не должны убивать друг друга, — продолжал Шимон, — это нехорошо. Так?

Коновод Эли засопел в подступающей темноте.

— Это как посмотреть, — сказал коновод. — Смотря какая тут причина.

— Неважно, — сказал Шимон. — Дядя Авраам не хочет, чтобы братья убивали друг друга. Нельзя! Поэтому не спите и глядите, что будет дальше.

Полсть опустилась за Авраамом, и женщины молча взглянули на вернувшегося хозяина — каждая со своего места. В шатре было почти темно, пара масляных глиняных светильников помаргивала подслеповато. Дети спали.

— Я отпускаю тебя! — подойдя к Агари, проговорил Авраам. — Иными словами, Агарь, собирайся и уходи. Так я решил, так надо.

— Куда идти? — спросила женщина, глядя в сторону.

— Иди по долине Фаран, — разъяснил Авраам, — Никуда не сворачивай.

— Ночь, — сказала Агарь . — Ночь!..

— Что для одного ночь, для другого — звёзды! — глухо поправил Авраам. — Я дам тебе одного осла и одного лошака, в их перемётных сумах ты найдёшь три баклаги с водой, лепёшки и сыр, лук и копчёную козлятину, сушёные фиги и вяленый виноград. Кроме того, ты найдёшь там мешочек с серебряными шекелями, и золотые браслеты найдёшь, и серьги с красными камнями, которые — помнишь? — я вдел когда-то, в ветреную ночь, в твои прекрасные уши.

— Звери, — сказала Агарь. — Дикие звери...

— Зажжёшь факел, — сказал Авраам, — и звери разбегутся. Собирайся, буди нашего сыночка и ступай. Мы раздваиваемся, Агарь, мы разделяемся надвое. И куда бы ни вывела тебя дорога через Фаран... Короче говоря, вот тебе моё слово: где бы вы ни очутились, хоть в Египте, вы никогда не будете испытывать нужды; я позабочусь об этом. Так и запомни. А теперь собирайся!

Долина Фаран и днём-то выглядела довольно-таки уныло, а ночью, при плывущем свете луны, и вовсе казалась неживой; поэтому она так хорошо подходила для ухода Агари с Измаилом. Женщина шла впереди маленького каравана. Факел из смолистого дерева чаг ровно горел в её руке. Долина редко поросла коричневым суставчатым кустарником, а по её краям громоздились подёрнутые земляным жиром чёрные каменья, неприятные на вид. Огненная макушка факела хорошо была заметна от погасшего костра.

— Дядя отпустил Агарь, — сказал рыжеволосый Шимон, и Гиора с простоватым коноводом согласно закивали.

— Авраам дал ей хорошего осла, — со знанием дела заметил коновод Эли, — очень хорошего. Да и лошак, пожалуй, будет не намного хуже.

Кучная группа шла по долине, как по далёкой сцене к кулисам.

— О животных забудут, — легко предрёк Шимон. — Без ишака и лошака куда интересней и лучше: босая Агарь плетётся по каменистой тропе и тащит за руку малютку Измаила. Это вам, ребята, не семейный скандал, это тянет на большее...

— Не малютку, — решительно возразил коновод Эли. — Ему уже тринадцать.

— Это тоже забудут, — уверил Шимон. — Не беспокойся ни о чём, Эли...

— Как так? — удивился коновод.

— Да так... — сказал Шимон. — Змей, кстати, был?

— Был, был, — сказал коновод Эли. — Обязательно.

— Ну, вот видишь, — сказал Шимон. — Тогда всё в порядке. Братья больше не будут убивать друг друга.



3

Рыжий был пьян. Нет-нет, его не вело от стены к стене переулка, он не падал, спотыкаясь о собственные ноги, на желтоватые камни мостовой, влажные от ослиной мочи. Он брёл своей дорогой, начинавшейся в Нижнем городе, за крепостной стеной, и упиравшейся пыльным лбом в ворота царского дворца.

Перед воротами, по обе стороны дороги, был разбит виноградник. Ещё в прошлом году он имел запущенный вид: приблудные козы обгладывали лозу и посыпали сухую землю своими чёрными орешками. Потом, когда Соломон влюбился в Суламифь и подарил ей этот ближний виноградник, там быстро навели порядок: очистили пространство от козьего дерьма и подвели воду для полива. Построили и шалаш из пальмового лапника, и ложе принесли: широкий топчан, застланный пёстрой весёлой тканью. И мягкие подушки, числом двенадцать, доставили, и подголовный валик из конского волоса, пропитанный благовониями.

Всё это осталось у Суламифи, ничего царь не забрал, не унёс; и на том спасибо. Бедной девушке, когда ей уже почти шестнадцать, пора подумать о семье и о будущем. А без топчана какая семья, какое будущее? Так что спасибо мудрому царю Соломону. Ущерб от него, старика, известно какой — небольшой, а прибыток на руках, вот он. Из прибытка Суламифи больше всего пришёлся по душе подголовный валик и резная медная коробочка с остатками цветочного масла для втирания в мочки ушей и в розовые кружочки вокруг сосков, вот здесь. Соломон сам втирал, ему нравилось.



А Дуби не нравится, он все эти господские штучки не признаёт. Дуби простой парень, руки у него крепкие, как будто сделаны из дерева, грудь вся в бараньих волосах, а сам он сильный и неутомимый, как пенёк... Соломон — тот, конечно, нашёл бы другие слова, чтобы красиво описать стать и мужской огонь своего преемника, ночного сторожа Дуби, а Суламифи это не дано — описывать, ей другое дано: "Черна я, но красива!". Тоже немало.

Лёжа на топчане, на животе, и мечтательно болтая ногами с точёными гладкими икрами, Суламифь радовалась тому, что Дуби такой весёлый, и что он ночной сторож, и что он сейчас придёт. О царе Соломоне она тоже думала: он смешной, добрый и плаксивый. Это царь велел приставить сторожа к винограднику, вот ведь смех! Но ведь он не виноват, что он старик. То есть, не то, чтоб совсем не виноват — это ему же, в конце концов, сорок четыре с половиной, а не Дуби, которому ещё и двадцати-то нет. И простой девушке, конечно, интересней с весёлым Дуби, чем со скучным Соломоном, у которого к тому же не хватает шести зубов.

Да что тут говорить: за Дуби как за каменной стеной, верней не скажешь. И профессия какая хорошая — ночной сторож! Люди всегда сторожат своё добро, особенно по ночам — и от других людей, чтоб не украли, и от диких зверей, чтоб не загрызли и не растащили. Вон ведь говорил Соломон — и этот его рыжий пьяница, товарищ его, умник, ему поддакивал — что у богатых, у которых всё есть, сон плохой, потому что они о богатстве своём всё время думают и боятся, что наутро чего-нибудь не досчитаются. А Дуби этим богачам уступает: они спят его сном, а он не спит, сторожит с открытыми глазами — один глаз смотрит на Север, а другой на Юг, южный глаз у него золотой, а северный серебряный. Вот какая у него почётная профессия, у этого Дуби: продавец снов!

Ну и что ж, что все эти интересные слова про Дуби не сама она придумала, а рыжий Шимон, когда шёл вчера на закате через виноградник к царю. "Что, Суламифь, — говорит, — новый дружок у тебя появился — козопас?" "Никакой не козопас, а ночной сторож!" Вот тогда Шимон и придумал про ростовщика. Что-что, а придумывать Шимон мастак, за это его Соломон и держит около своих сандалий. А что до всего прочего, тут уж рыжий Шимушка звук пустой, голь перекатная: ни кола, ни двора. Пьянь.

Что же до самого пьяницы, то его отношение к виноградной девушке было по меньшей мере двойственным; взгляд Шимона, когда Суламифь оказывалась в поле его зрения, вспыхивал задумчивым интересом. Суламифь нравилась Шимону — да и кому бы она не понравилась! — но тёплый интерес к девке подогревался и тем, что она, как-никак, была пассией владыки. Той самой пассией, для которой он, Шимон, написал по желанию Соломона "Песнь Песней". По желанию и по заказу.

"Для которой" — это, пожалуй, было натяжкой. Да, царь был увлечён, даже влюблён, он недосыпал и мучился счастьем — но при всём при том он, умница, прекрасно понимал, что пыльная его игрушка с розовыми пятками и дурацкими овечьими зенками ни черта не поймёт вот в этом серебряном кружеве: "Глаза твои голубиные под кудрями твоими; волоса твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской. Зубы твои, как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними". Да она и не должна была понимать, не для неё всё это было придумано и написано! Будущие поколения будут смеяться и плакать, и изумлённо цокать языками, читая вот это: "Ловите нам лисиц, лисенят, которые портят виноградники, а виноградники наши в цвете". Мудрый царь Соломон, строитель и поэт, останется жить в будущих поколениях — только ради этого, да ещё ради такой вот лупоглазой мордашки стоит проживать в нынешнем. И кому какое дело, что какой-то Шимушка, гуляка и выпивоха, водит рукою царя — пишет для него стихи, по которым, как по звонким белым ступенькам, Соломон Мудрый взбежит в будущее!

Суламифь всего менее была причастна к такому раскладу. Полёживая на дарёном топчане, она и думать об этом не думала. Бабьей своей подкладкой, бахромчатой, она давно уже улавливала Шимоново приятное беспокойство: куда царь ногой, туда и слуга кочергой, — и посмеивалась вполне удовлетворённо... Но это раньше, — а теперь, когда появился весёлый и решительный Дуби, интересное внимание Шимона было не к месту, как рыбья кость в медовом пироге.

— Ты тут лежишь, в саду, как прародительница Ева, — сказал Шимон, подходя. — У той тоже были звериные ноздри, как у тебя... Но что же Змей?

— Сам ты змей! — миролюбиво сказала Суламифь. — Иди своей дорогой. Кто тебя звал сюда, в заросли? Я не звала.

— Змей ползёт на брюхе, — сказал Шимон, подходя, — я же иду на своих ногах, хотя и спотыкаюсь, как ты видишь.

— Вижу, вижу, — сказала Суламифь. — Но ты тут не рассаживайся.

— А что, Дуби на подходе? — спросил Шимон. — Я, заметь, не ревнив.

— Мне-то что? — сказала Суламифь. — Кроме того, не ревнивых мужчин вообще не бывает, чтоб ты знал. Яйцо бывает без желтка? Ну, вот... Дуби вчера приходил, вот это читал: "Живот твой — круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твоё — ворох пшеницы, обставленный лилиями". Мы так смеялись, так смеялись, прямо хохотали! "Виноградник был у Соломона в Ваал-Гомоне... А мой виноградник у меня при себе". Ты-то почём знаешь — при себе или не при себе?

— Как это "читал"? — сварливо уточнил Шимон. — Он, что, грамотный, что ли — этот твой Дуби?

— Зачем грамотный! — отмахнулась Суламифь, как от шмеля. — Он наизусть читал. Ну, на память. Весь город читает эти стишки. "Стан твой похож на пальму, и груди твои на виноградные кисти. Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви её; и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблоков".

— Ну и что тут смешного? — покачивая рыжей головой, спросил Шимон.

— Где это ты видал, чтобы груди были похожи на виноград? — сказала Суламифь.

— А на что они, по твоему, похожи? — презрительно спросил Шимон.

— Груди похожи на груди! — с уверенностью сказала Суламифь. — Но не в этом дело. Все думают, что это Соломон написал, представляешь? Дуби-то я, конечно, сказала, что это ты, а не он. И Дуби даже рассердился.

— Меньше говори, — посоветовал Шимон. — А то царь отберёт у тебя твой топчан вместе с виноградником, который всегда при тебе.

— Бедную девушку каждый может обидеть, — вздохнула Суламифь, — особенно царь. Но ты же пьёшь из его стакана! Скажи ему, чтоб не отбирал. Ну, скажи!

— Значит, ты говоришь, люди смеются над моими стихами, — процедил Шимон. — Это баранье быдло! Ты хоть красива, чёрт тебя подери, и это кое-что извиняет. Но что смыслит в стихах тупица Дуби с железными лапами и деревянным лбом!

— Что надо, то и смыслит, — вполне прелестным образом надулась Суламифь, и Шимон, глядя на неё, покачнулся, как будто его толкнули под коленки. "Влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви её... и запах от ноздрей твоих, как от яблоков". Лучше не придумать, не сказать: эти слова крепче камня, они устоят против времени, а камень растрескается, раскрошится... И вот какой-то тупой мерзавец издевается над ним, Шимоном, и его стихами, написанными этой девке.

— "Железные лапы"... — продолжала Суламифь. — Вот это ему понравится, потому что так на самом деле. Можно я ему скажу, что это я сама придумала? Ну, что — жалко тебе, что ли? А, Шимон?

— Можно, — не долго думал Шимон. — Купи!

— Почём? — озаботилась Суламифь.

— Стакан вина, — оценил Шимон.

— Договорились, — согласилась Суламифь. — Вон кувшин.

Кувшин стоял за топчаном, его тёмные бока были влажны. Шимон наклонил кувшин, и красная тугая струя ударила в дно роговой кружки с серебряным пояском по бортику. Вино было отборное — сладкое и густое, оно пахло миррой и бросалось не в кишки, а в сердце.

— Из старых запасов? — покачивая вино в кружке, со значением спросил Шимон.

— Не все же такие пьяницы, как ты, — уклончиво сказала Суламифь. — Дуби вообще не пьёт... Стоит себе кувшин и стоит, как у порядочных людей.

— Кто это тебе сказал, как ведёт себя кувшин у порядочных людей... — снова наклоняя кувшин над кружкой, пробормотал Шимон. — И кто это — порядочные люди?.. А?

— Пей, пей, — сказала Суламифь. — Злёкай. Ты прямо какой-то сумасшедший. Никакая порядочная девушка не пойдёт замуж за такого пьяницу.

— "Стоит и стоит..." — утирая губы, пробормотал Шимон. — Вино существует, чтоб его пить, а не чтоб оно кисло под топчаном.

— Ну, иди, Шимон, — попросила Суламифь. — Не забудь попросить царя, как договорились.



Соломон был сумрачен, расхаживал по комнате, уперев руки в боки. В углу, в золотой клетке, сидел на жерди крупный попугай, размером с петуха — подарок чернокожего владыки отдалённой страны Офир. Попугай неприязненно покосился на вошедшего Шимона и, вздыбив пунцовый хохол, раззявил кривой чёрный клюв и пронзительно свистнул. Зная, что последует дальше, Шимон остался спокоен. Царь, не останавливая своего стремительного хода, дважды хлопнул в ладоши, а потом снова уставил руки в боки. Бесшумная служанка внесла на выпростанных из-под глухой накидки руках медный поднос с вином, жареными голубями и оранжевой сладкой тыквой и, изогнувшись в поясе, поставила угощенье на низкий столик.

А попугай, переступая чёрными ногами с крепкими пальцами, защёлкал клювом — "це-це-це-це!", показал противный горбатый язык и заорал скрипучим голосом: "Караул! Грабят бедную вдову!" Шимон заученно улыбнулся: он знал, что птицу ещё в стране Офир научили этой белиберде — зачем грабят? почему вдову? на что намёк? — и двусмысленная фраза вызвала дипломатический скандал.

Стоя против Шимона, царь молча глядел, как тот наливает вино в зеленоватый бокал хевронского стекла.

— Что там? — с нажимом спросил Соломон и, не отрывая глаз от Шимона, повелительно указал рукою вверх — в потолок, который был над ними, в небо, которое над потолком, и в Нечто, которое над небом. — Ответов бездна, я знаю, и каждый хорош, и все неверны. Ну, говори! — Рука его с тонкими пальцами миролюбца так и осталась поднятой.

Шимон молчал, потягивая вино и поглядывая на царя из-за ободка бокала.

— Все мы уйдём, — продолжал царь, опустив, наконец, руку. — Безумец этого не понимает, и в этом его удача. Ты, к чёрту, умный... Что нас ждёт?

— Игра, — сказал Шимон.

Царь легко снялся с места и снова зашагал, круто разворачиваясь у стен, словно бы сходу отталкиваясь от них. Шимон следил за ним, опустив плечи над столом, над вином.

Вино, не спеша думал и прикидывал Шимон, безоглядная душа винограда. Человек берёт виноградную душу взаймы и подменяет ею свою, подозрительную и каверзную. Адам с Евой тут, по соседству, безмятежно пьянствовали, наверно, до того самого часа, когда женщина потянулась за никчемным яблоком, нарушив тем самым завет из заветов: "Нельзя!" А почему нельзя? Гранат можно, смокву можно, а яблоко нельзя. Да потому. Потому что только безумец не признаёт ограничения своих желаний. Если всё разрешить, мир превратится в стаю безумцев. Царь знает об этом, хотя в горькой глубине своей души робко надеется, что он всё же — не один из всех. Ему и игра — там, где яблоко ещё не надкушено, — полагается не совсем такая, как другим. Ему полагается — иная.

Вот он ходит тут, мудрый царь Соломон, расхаживает от стены к стене. Точно так же он мечется меж каменными стенами построенного им Храма, прикидывая и так, и этак, когда же время их сожрёт или разрушит сильный враг. Экклезиаст уже написан, и царь знает от него, Шимона, что нет ничего нового на свете — а о том, что нет в мире ничего вечного, он догадывается сам. "Храм — во веки веков!" — звучит красиво, но это не стиль Шимона, это не он придумал. Нет ничего вечного под солнцем, и само солнце не вечно. Вечен лишь Бог, Бог игры. Но вот это: "О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая! Округление бёдр твоих как ожерелье, дело рук искусного художника; живот твой — круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твоё — ворох пшеницы, обставленный лилиями; два сосца твои, как два козлёнка, двойни серны" — это, если на то пошло, долговечней тёсаных камней Храма: меч не разрубит фразу, огонь слово не сожрёт.

Соломон знает это. Он не завидует Шимону — царю такое не по чину, разве что другому царю или, на худой конец, пророку. Правда, поэт и есть пророк, оба живут в одном заповедном пространстве, куда другим людям хода нет. Они одного древа плоды, дышат звёздным воздухом, который для царей ли, для рабов — погибель: грудь не выдержит. Их дорога — предвиденье, пища — озарение... Шимон усмехнулся: а питьё? — и потянулся за кубком.

Царь следил за ним, вздёрнув подбородок. Пьяница, забулдыга! Умница! Лучше всего было бы зарезать его где-нибудь в роще, ночью. А так живёт на свете ровня царю, и это несправедливо: царь лишь самому себе ровня, больше никому. Он, царь Соломон, построил жилище Бога, каменный Храм; но ведь камень вода точит. А гуляка Шимон сочинил Песнь Песней — и это навсегда. Шимон, получается, не ровня царю — он больше, чем царь, и если сегодня никто не догадывается о тайном договоре между ним, Соломоном, и сочинителем Шимоном, завтра могут узнать. "Ловите нам лисиц, лисенят, которые портят виноградники, а виноградники наши в цвете". Это Соломон придумал и написал, так указано в тайном договоре, так должно остаться навечно. Но уж что не вечно в нашем мире — так это тайны: сегодня хранятся на дне крепкого ларя, а завтра отбили замок, откинули крышку... "Ловите нам лисиц, лисенят" — это Шимон про себя написал: он первый испортит его, царя, цветущий виноградник. Выпьет лишнюю кружку вина и пойдёт, испортит. И все будут потешаться над царём.

— У тебя есть дети? — близко подойдя, спросил Соломон. — Ты, кажется, говорил, что есть.

— Сын, дочь, — сказал Шимон. — Ещё одна была, но умерла в младенчестве следом за матерью.

— А что с теми, что уцелели? — продолжал спрашивать Соломон.

— У родни, в Хевроне, — сказал Шимон.— Зачем тебе, царь?

— Да так... — Соломон пожал плечами, повёл неопределённо рукой — получился овал. — Ты никогда не просил для них ничего. Надо было просить — ты же отец. Я бы дал, и это было бы справедливо.

— Справедливость — не тот конь, на котором скачут цари, — пробормотал Шимон. — Будущие поколения всё равно в это никогда не поверят... Но у меня есть к тебе просьба.

— Проси, — сказал Соломон. — Я выполню. — И ухо наставил.

— Оставь Суламифи то, что дал ей, — попросил Шимон.

— Она ждёт ребёнка? — живо спросил царь.

— Речь идёт о предметах неодушевлённых, — поправил Шимон. — Топчан. И шалаш, в котором топчан, и виноградник, в котором шалаш.

— Я и не думал отнимать, — досадливо проворчал Соломон. — Вот глупости!

— Хотя отнять было бы справедливо, — продолжал Шимон. — Но иногда стоит пойти против справедливости.

— Против? — глухо спросил царь. — А почему?

— Справедливость холодна, как нож, — казал Шимон. — Как нож, приставленный к горлу.

— Хорошо, — помолчав, сказал Соломон, а потом добавил: — Я учту.



Наутро на тело Шимона наткнулся горшечник, ехавший со своим товаром на иерусалимский базар. Тело валялось на опушке оливковой рощицы, неподалёку от городских ворот. На шее Шимона был затянут шнурок отменной работы. Недолго подумав, горшечник распустил шнурок земляными пальцами, смотал его и спрятал за пазуху.





Новости   |    О нас   |    Имена   |    Интервью   |    Музей   |    Журнал   |    Библиотека   |    Альбом   |    Поддержите нас   |    Контакты